Даже деревня больше не походила на ту, что я знал. После войны все уехали, покинув, после четырех лет бомбардировок, разрушенные постройки и улицы, продырявленные, как швейцарский сыр. Остались только мой отец, потому что для него уехать — значило оставить победу за бошами, несмотря на их поражение, и Фантен Маркуар, чокнутый старик бывшей хозяйки кофейни, разговаривавший с рыбами и живший вместе с очень старой коровой, которую называл Мадам.
Они с коровой спали бок о бок в хлеву и даже стали похожи друг на друга — и по запаху, и по всему остальному. Правда, у коровы было больше здравого смысла и меньше озлобленности, чем у старика. Фантен ненавидел моего отца. Отец платил ему тем же. Два сумасшедших в призрачной деревне оскорбляли друг друга среди развалин и иногда швырялись камнями, как мальчишки с морщинами на лбу и скрюченными ногами. Каждое утро, до рассвета, Фантен Маркуар спускал штаны и гадил перед дверью моего отца. И каждый вечер, дождавшись, когда Фантен Маркуар уляжется под боком у своей коровы, мой отец делал то же самое перед его дверью.
Так продолжалось долгие годы, как ритуал, форма приветствия, акт вежливости со стороны кишечника. Они были знакомы со школы. И с тех пор беспричинно друг друга ненавидели. Бегали за одними и теми же девчонками, играли в те же игры, испытывали, наверное, одинаковую боль. Время перекопало их, как перекапывает тело и сердце любого человека.
— Значит, он помер?
— Точно, помер, папаша Маркуар…
— Вот сволочь-то!
— Да ведь возраст.
— Хочешь сказать, что и мне пора?
— Может, и так.
— Дерьмо, так меня уделать! Что теперь со мной будет?
— Надо вам уехать куда-нибудь в другое место, папаша Маркуар.
— Хорошенькое дело, сопляк, в другое место… Ты такой же болван, как твой отец! Падаль! Он и на свет появился только для того, чтобы мне гадить… Что со мной будет… Думаешь, он мучился?
— Не думаю.
— Нисколько?
— Не знаю. Кто может знать?
— Я-то буду мучиться, это точно, я чувствую, это уже начинается. Вот сволочь…
Фантен ушел по тому, что когда-то было главной улицей деревни. Он обходил старые воронки от бомб, делая большие крюки. Он был похож на оттанцевавшую свое, выжившую из ума плясунью. Через каждые три метра он обзывал моего мертвого отца дохлятиной и болваном, а потом исчез, завернув за угол лавочки Камиллы «Знаки внимания, безделушки и новинки», пробитые ставни которой напоминали расколотые клавиши гигантского рояля.
Дом моего отца напоминал кабанье логово. Я честно пытался вызвать к жизни забытые напевы, воспоминания, картинки прошлого. Но ничто в душе не шелохнулось. Грязь и пыль намертво сковали все предметы. Дом выглядел как огромный гроб, приготовленный для покойника, который собирался все унести с собой, да только духа не хватило. Я вспомнил, что нам рассказывал учитель о Египте, о фараонах и могилах, доверху набитых их бренным богатством. Дом представлял примерно то же самое, разве что отец не был фараоном, а золото и драгоценные камни заменяла грязная посуда и пустые литровые бутылки, наваленные неустойчивыми полупрозрачными кучами по всем комнатам.
Я никогда не любил отца, сам не зная почему. Но и не ненавидел его. Мы с ним просто не разговаривали, вот и все. Смерть моей матери разделила нас, как колючая проволока. Между нами повисла плотная ткань молчания, и ни один из нас не решался разорвать ее и протянуть другому руку.
Там, где когда-то была моя комната, он устроил укрепленный лагерь, форт из хлама и кип газет, сложенных рядами и доходивших почти до потолка. От окна осталась только узкая бойница, однако достаточная, чтобы наблюдать за полуразвалившимся строением, служившим жилищем Фантену Маркуару. У окна на полу валялись две рогатки из орешника. Резинку отец вырезал из велосипедной камеры. Такие мастерят мальчишки, чтобы стрелять в ворон или в задницу полевому сторожу. Рядом с рогатками лежал солидный запас ржавых гвоздей и кривых винтов, недоеденный кусок колбасы, бутылка недопитого дешевого вина, грязный стакан.