Потом снова зазмеилась в кустах Бриджитта, Вианданте с ненавистью ударил по корням сапогом…Тот же серый дом был погружён в траур, глухо рыдали во дворе плакальщицы, тихо выносили из ворот тяжёлый гроб… Он опять проснулся. Схоластик снова лежал на нём, прямо на животе. Боль в районе седьмого ребра утихла, теплая шкурка кота согревала, почти ничего не болело, но слабость парализовывала. Вианданте теперь мог поднять руку и смутно видел свои пальцы, но рука не сжималась в кулак, мучительно хотелось спать, глаза слипались.
Кто это?…Некто в сиянии Лика, жегшего воспалённые глаза, приник к нему. «Сын Мой, нет тебе никогда безопасности в здешней жизни, пока жив ты. Посреди врагов живёшь ты, и брань ведут с тобою справа и слева. Если не готов у тебя щит терпения, недолго пробудешь цел от язвы. Готовь себя не ко многому покою, но ко многому терпению. Ради любви ко Мне всё ты должен переносить радостно — труды и скорби, искушения и смущения, болезни, обиды, наговоры, унижение, стыд, обличение и презрение. Всё испытает ученика Христова, всё созидает венец небесный. Я же воздам награду вечную за краткий труд и славу бесконечную за преходящее унижение…»
…Очнулся Вианданте снова в своей постели, над ним склонился Леваро. Теперь Джеронимо видел его отчетливо, и первое, что отметилось — чёрная пустыня этих глаз, в которых раньше видел лишь преданность и восхищение. Ничего шутовского в лице не было, но это почему-то не понравилось Вианданте. Он напрягся, и мышцы — с тупой слабостью — отозвались, подчинились. Привстал, сел на постели, опустив глаза, вздрогнул: его тело, обнажённое до пояса, было страшно изнурённым. На руках просвечивали голубые реки вен и чуть выделялись слабые мускулы, обтянутые пергаментной кожей. Кот Схоластик сидел здесь же, на одеяле, глядел грустно и чуть заметно шевелил хвостом.
Вианданте посмотрел на Элиа и снова ощутил нечто страшное. То, что не понимал, он уже понимал — и боялся, и не хотел понимать, но понять был обречён. Спустил ноги с кровати, опираясь на Элиа, поднялся, чуть качнувшись. Отстранил того, пытаясь стоять сам. Устояв на ногах, протянул руку к рясе, лежащей в изголовье, но снова покачнулся. Элиа торопливо помог ему одеться. Медленно спустился вниз, вышел на кухню. Синьора Тереза, ничего не сказав, молча поставила на стол тарелку с дымящимися макаронами, жареной рыбой и салатом и оплетённый кувшин… Когда приговорённую вели через толпу, на неё с яростными криками накинулись три обезумевших женщины. Но это оказались несчастные роженицы, чьи дети были убиты ведьмой. Повитуха была возведена на костёр, и после оглашения материалов дела сожжена.
Вианданте спросил снова. «Что с Аллоро?»
Сдерживавшийся до этой минуты плач кухарки прорвался утробным воем.
Глава 7,
Вопреки ожиданиям Леваро, Империали остался спокоен. Тихо спросил: «когда?» «Шестнадцать дней назад» «Сколько я был в забытьи?» «С 25 августа. Сегодня 11 сентября. Начало индикта. Без малого три недели».
Его спасли только гераклово сложение, надвинутый капюшон, да то, что Аллоро шел впереди. Смертельная, леденящая тоска медленно накатила на него, вливаясь в сердце. Неимоверным для ослабевшего духа усилием отогнал её. Даже мотнул головой, прогоняя подступавший к горлу комок. Нельзя. Повернулся к синьоре Бонакольди, вытиравшей глаза. «Перестаньте. Я снова хочу есть». Это было правдой. Кроме того, плач кухарки нервировал. Пусть займется стряпней. «Леваро, нужно срочно произвести арест… Задержать…» Рука Элиа мягко остановила его. «Она уже давно в Трибунале. Я взял на себя смелость действовать от вашего имени.» Вианданте молча взглянул на него. Деревянно улыбнулся, кивнул, с трудом поднялся, медленно, опираясь на руку Леваро, вышел.
Слезы страшным и неудержимым потоком хлынули за несколько шагов до спальни, как ни сжимал он зубы на лестнице. Отстранив Элиа и жестом приказав ему уйти, забился в комнату и долго тихо выл, вцепившись зубами в подушку. Несколько раз пытался успокоиться, но новые спазмы сердечной боли снова и снова валили его на постель. «Гильельмо, Джельмино, Лелло, мальчик мой… брат мой… друг мой… Я выхожу в летнюю ночь, и слух мой почти не вычленяет нежное пиццикато ночных цикад, но умолкни оно — и ночь онемеет, и страшным станет молчание мрака. Ощутимо ли мерцание лунных бликов на глади ночной лагуны? Но исчезни оно, — и ты поймешь, что из мира ушла красота. Чувствовал ли я прохладу ветра, приходящего с альпийских предгорий? Но вот смолк он, и как рыба, ловлю я губами тяжёлый воздух, не дающий дыхания. Джельмино…Ты был для меня — пеньем цикад, отражением лунным, ветром долин, я и не замечал присутствия твоего, но вот, не стало тебя — и я в оглохшем, опустевшем и бездыханном мире…»