Меня с малых лет пугали французами: рассказывали, как они жестоко обходятся с пленными, да и к тому же питаются всякой гадостью — лягушачьими лапками, улитками. Но что если они просто очень бедны и ужасно голодают? А может, им нравится такая пища? В конце концов, едим же мы сердцевидок и прочих моллюсков — а это те же улитки, только морские. Впрочем, съесть лягушачью лапку меня не заставил бы даже самый лютый голод. В этом я не сомневалась.
Как бы там ни было, я молилась, чтобы Генри и Джозефа никогда не отправили воевать. Джозеф вообще был большим любителем помахать кулаками. Всякий раз, когда по округе разносилась весть о прибытии специальной группы людей, которые собирали флот и принудительно отправляли юношей на войну с Наполеоном, матушка запрещала Джозефу выходить на улицу. Она боялась, что его схватят. Матушка прекрасно понимала, что если эти люди поймают Джозефа, то домой он вернется покалеченным и беспомощным. В худшем случае мы больше никогда его не увидим. Для простых моряков война не была захватывающим приключением. То ли дело для разряженных офицеров, которым она приносила немалый доход, несмотря на все ужасы. Однако в Лайм-Риджис редко заглядывал кто-то из служащих, поэтому Джозефу ничего не угрожало.
Когда Джозеф устал от нашей компании и решил, что лучше посвящать вечера рыбалке, у меня словно гора с плеч свалилась. На берег вернулись тишина и покой.
Я люблю тишину. Порой, когда силишься выкопать ценную находку или роешься в грязи, выискивая камни, внутри которых могут скрываться диковинки, раздражает даже плеск волн. В такие минуты в голове проносится множество мыслей и вопросов. Там словно просыпается толпа маленьких Мэри Эннинг, которые беспокойно мечутся из стороны в сторону, следят за происходящим, думают, гадают, пытаются разобраться, что делать дальше. Любой посторонний шум, пусть и слабый, выводит их из себя. Понимаю, звучит странно, но уж как есть — порой даже едва уловимый писк сбивает меня с мыслей, когда нужно сосредоточиться.
Порой я так углублялась в размышления, что не замечала течения времени. И забывала обо всем на свете. Забывала о жажде и голоде (что было весьма кстати, потому что пить и есть все равно было нечего, если только Генри не приносил с собой угощения). Забывала даже справить нужду и потому по возвращении домой кидалась на поиски ночного горшка — никаких сил терпеть уже не оставалось, и самой себе я казалась огромной переполненной бутылью. Знаю, настоящие леди о таком умалчивают, но мне очень хочется объяснить, что я чувствовала. Да и потом, я вовсе не леди, как вам уже известно.
У Генри была одна славная черта. Узнав мои странности, он научился с ними мириться. Например, ему нравилось напевать себе под нос за рисованием, а меня это, напротив, выводило из себя. Когда он впервые что-то неразборчиво загудел, словно пчела, я посмотрела на него так свирепо, как только могла. Потом швырнула в него ком грязи. А когда и это не помогло, подскочила к нему и больно стукнула — тогда-то он наконец замолчал. С того дня достаточно было кинуть на него злобный взгляд, и Генри тут же затихал. Со временем он и вовсе перестал гудеть, во всяком случае пока мы были на берегу вдвоем. Когда же к нам присоединялся Джозеф, Генри напрочь забывал об установленных мною правилах. Мальчишки шумели так, что у меня просто голова трещала, — иной раз приходилось отходить от них подальше, чтобы не слышать этот гам.
Короче, я искренне радовалась обществу Генри, если с нами не было Джозефа. А все потому, что Генри и впрямь оказался отличным помощником. Он мастерски зарисовывал мои находки, и на бумаге они выглядели точь-в-точь как в жизни. Он измерял окаменелости и записывал их точные размеры, а еще тщательно соблюдал пропорции в своих рисунках. Такой подход Генри называл научным (это слово я всегда старалась пропускать мимо ушей) и говорил, что мы непременно должны тщательно записывать, где именно и что нашли.
А еще Генри зарисовывал те участки берега, где мы вели поиски, чтобы можно было без труда их найти, если вдруг понадобится. Обычно я очень хорошо помнила интересные места с находками, но, разумеется, море, ветер и дождь делали свое дело и порой меняли береговой пейзаж до неузнаваемости даже летом. Если не случалось страшного шторма или мощного оползня, верхушка утеса сохраняла прежний облик, и потому Генри каждый раз выискивал наверху какой-нибудь ориентир вроде кривого дерева, куста причудливой формы или необычного камня, похожего, скажем, на человеческое лицо. Он зарисовывал такие вот ориентиры и оставлял коротенькую приписку, например: «