В декабре 1748 г., когда разворачивалось дело Лестока, крайне опасное для малого двора, братьев Чернышевых выпустили из заключения. Видимо, они не сообщили ничего важного, держали рот на замке, поэтому их все-таки решили, как и предполагалось ранее, отправить поручиками в отдаленные полки. Но пока бывших лакеев только перевели в «Смольный дом», принадлежавший императрице, и оставили под караулом. Андрей вспомнил навыки обращения с Крузе и применил их к часовым. «Старший из троих братьев напаивал иногда своих сторожей и ходил гулять в город к своим приятелям. Однажды моя гардеробная девушка-финка… принесла мне письмо от Андрея Чернышева, в котором он меня просил о разных вещах… Я не знала, куда сунуть это письмо… я не хотела его сжечь, чтобы не забыть того, о чем он меня просил… Уже очень давно мне было запрещено писать даже матери; через эту девушку я купила серебряное перо с чернильницей. Днем письмо было у меня в кармане; раздеваясь, я засовывала его в чулок, за подвязку, и прежде чем ложиться спать, я его оттуда вынимала и клала в рукав; наконец, я… послала ему, чего он желал… и выбрала удобную минуту, чтобы сжечь это письмо»302
.В отношении Чернышева Екатерина повела себя так же, как и в отношении Жуковой. Не оставила своей помощью, хотя очень рисковала. Эта черта – поддерживать тех, кто ей служил и пострадал за нее, – выгодно отличала великую княгиню от мужа, всегда боявшегося сказать императрице слово в защиту своих приближенных. Исчезая из его комнаты, они точно исчезали из жизни, наследник не смел пальцем пошевелить для того, чтобы разузнать об их участи. Это давало повод упрекать его в неблагодарности, что не преминул сделать Финкенштейн: «Неблагодарность, коей он отплатил старинным своим слугам, и в особенности графу Брюммеру, мало делает чести его характеру»303
.Положим, Брюмер особой благодарности не заслуживал. Однако были и другие. Петр о них помнил: в 1754 г., по случаю рождения Павла, когда Елизавета благоволила молодым, упросил вернуть Штелина. А в 1762 г. сам вернул Румберга. Но это единицы, а пострадавших в окружении насчитывались десятки – старые голштинцы, егеря, лакеи, камер-юнкеры…
Далеко не всем могла помочь и Екатерина, однако она шла на риск, а Петр уклонялся. Он начинал бушевать и перегорал, как порох. Великая княгиня молчала, выказывала покорность и из-под руки действовала, как умела.
Зимой 1748 г. возобновилась ее переписка с матерью. В Петербург прибыл мальтийский кавалер граф Сакромозо. «Он был нам представлен, – вспоминала Екатерина. – Целуя мою руку, Сакромозо сунул мне в руку очень маленькую записку и сказал очень тихо: “это от вашей матери”. Я почувствовала, что остолбенела от страху… Однако я взяла записку и сунула ее в перчатку».
Екатерине запрещалось поддерживать корреспонденцию «под предлогом, что русской великой княгине не подобает писать никаких других писем, кроме тех, которые составлялись в коллегии Иностранных дел». Под ними Екатерина могла только ставить свою подпись. Однажды она отправила подчиненному Бестужева А.В. Олсуфьеву «несколько строк», которые просила включить в письмо матери. Из этого вышел скандал, чиновнику «чуть не вменили в преступление» уступчивость по отношению к Екатерине, а ей самой выговорили: коллегия-де лучше знает, как составлять эпистолы.
Сакромозо шепнул девушке, что ждет ответа «через одного итальянского музыканта». На первом концерте у великого князя она «обошла оркестр и стала за стулом виолончелиста д’Ололио». Музыкант сделал вид, что вынимает платок, широко открыл карман, и великая княгиня обронила туда клочок бумаги. А потом «как ни в чем не бывало отправилась в другую сторону, и никто ни о чем не догадался». Читая эти строки, кажется, что императрица и через сорок лет потирала руки от удовольствия.
«НЕЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ К НЕСЧАСТЬЮ ЛЮДЕЙ И ЖИВОТНЫХ»