Немного пониже на ступенях этой лестницы стояли обер-лейтенант Шприк и зондерфюрер Сандерс в своих трусиках. Еще ниже – начальник полиции Соликовский и бургомистр Стеценко, очень солидный, пьяный с утра, в определенный час аккуратно шагавший с зонтиком по грязи в городскую управу и так же аккуратно возвращавшийся из нее, будто он действительно чем-то управлял. А на самом низу лестницы находился унтер Фенбонг со своими солдатами, и они-то все и делали.
Как бесприютен и несчастен был любимый шахтерский городок, когда хлынули октябрьские дожди! Весь в грязи, без топлива, без света, лишенный заборов, с вырубленными палисадниками, с выбитыми окнами в пустых домах, из которых вещи были выкрадены проходящими солдатами, а мебель – чинами немецкой администрации, обставлявшими свои квартиры. Люди не узнавали друг друга, встречаясь, – так все исхудали, обносились, прожились. И бывало, даже самый простой человек внезапно останавливался посреди улицы или просыпался ночью в постели от мысли: «Да неужели все это правда? Не сон ли это? Не наваждение? Уж не сошел ли я с ума?»
В один из таких мрачных дней, когда крупный осенний дождь с ветром лил уже несколько суток, Любка была доставлена из Ворошиловграда немецкой серой машиной низкой посадки, и молодой лейтенант, немец, выскочив первым, подержал ей дверцу и откозырял, когда она, не оглядываясь, с чемоданчиком в руке взбежала на крыльцо родного дома.
На этот раз Евфросинья Мироновна, мать ее, не выдержала и, когда они ложились спать, сказала:
– Ты бы поостереглась, Любушка… Простые люди, знаешь, что говорят? «Больно она к немцам близка»…
– Люди так говорят? Это хорошо, это, мамочка, мне даже очень удобно, – сказала Любка, засмеялась и уснула, свернувшись калачиком.
На другое утро Ваня Земнухов, узнавший об ее приезде, почти бегом пронесся на длинных ногах громадным пустырем, отделявшим его улицу от Восьмидомиков, и в грязи по колено, окоченевший от дождя, вскочил в большую горницу к Шевцовым, даже не постучавшись.
Любка, одна-одинешенька, держа перед собой в одной руке маленькое зеркальце, а другой то поправляя свои нерасчесанные, развившиеся локоны, то оглаживая у талии простое зеленое домашнее платьице, ходила по диагонали по комнате босиком и говорила примерно следующее:
– Ах ты, Любка-Любушка! И за что так любят тебя мальчишки, я просто не понимаю… И чем же ты хороша собой? Фу! Рот у тебя большой, глазки маленькие, лицо неправильное, фигурка… Ну, фигурка, правда, ничего… Нет, фигурка определенно ничего… А так, если разобраться… И хотя бы ты гналась за ними, а то ведь совершенно нет. Фу! Гнаться за мальчишками! Нет, я просто не понимаю…
И, склоняя перед зеркальцем голову то на один бок, то на другой, потряхивая кудрями, она, звонко отбивая босыми ногами, пошла чечеткой по диагонали комнаты, напевая:
Ваня, с невозмутимым спокойствием наблюдавший за ней, посчитал, что пришло время кашлянуть.
Любка, не только не растерявшись, а приняв скорее выражение вызывающее, медленно опустила зеркало, повернулась, узнала Ваню, сощурила голубые глаза и звонко рассмеялась.
– Судьба Сережки Левашова мне совершенно ясна, – сказал Ваня глуховатым баском, – ему придется добывать тебе черевички у самой царицы…
– Ты знаешь, Ваня, это просто удивительно, я даже тебя больше люблю, чем этого Сережку! – говорила Любка с некоторым все же смущением.
– А я так плохо вижу, что, откровенно говоря, мне все девушки кажутся на одно лицо. Я различаю их по голосу, и мне нравятся девушки с голосами низкими, как у дьякона, а у тебя, понимаешь, он как-то колокольчиком! – невозмутимо говорил Ваня. – У тебя дома кто есть?
– Никого… Мама у Иванцовых.
– Присядем. И отложи зеркало, чтобы меня не нервировать… Любовь Григорьевна! За своими повседневными делами задумывалась ли ты над тем, что близится двадцать пятая годовщина Великой Октябрьской революции?
– Конечно! – сказала Любка, хотя, по совести сказать, она об этом просто забыла.
Ваня склонился к ней и что-то шепнул ей на ухо.
– Ах, здорово! Вот молодцы-то! Придумали чего! – И она от всего сердца поцеловала Ваню прямо в губы, и он чуть не уронил очки от смущения.
– Мамочка! Тебе приходилось в жизни красить какие-нибудь носильные вещи?
Мать смотрела на Любку, не понимая.
– Скажем, была у тебя белая кофточка, а ты хочешь, чтобы она стала… синяя.
– Как же, приходилось, доню.
– А чтоб была красная, тоже приходилось?
– Да это и все равно, какая краска…
– Научи меня, мамочка, может быть, я себе что-нибудь покрашу.
… – Тетя Маруся, тебе не приходилось перекрашивать одежду из одного цвета в другой? – спрашивал Володя Осьмухин у своей тетки Литвиновой, жившей с детьми в домике неподалеку от Осьмухиных.
– Конечно, Вова, приходилось.
– Ты не могла бы мне покрасить в красный цвет две-три наволочки?
– Они же, бывает, очень красятся, Вовочка, у тебя будут щеки красные и уши.
– Нет, я не буду на них спать, я их буду днем надевать, просто для красоты…