То, что мы испытывали взаимную симпатию, подпитывали друг друга идеями, имели общие интересы, никоим образом не означало, что у нас было одинаковое понимание практических ценностей, того, что было самоочевидным для нас, того, на что мы опирались и чем руководствовались. Мы просто непроизвольно избегали думать об этом, хотя уже в первые годы с моей стороны бывали случаи удивительно резкого неприятия расхожих фраз и распространенных суждений. С самого начала в наших отношениях не было ни грана того, что называется увлеченностью. Некоторые обстоятельства, поступки и суждения примешивали в них что-то, заставлявшее сохранять дистанцию. Так что отношения между нами были неоднозначными, и лишь в прекрасные моменты бесед они на долгие часы становились чистыми и безоглядными.
Случались вещи, которые действовали на меня как ушат холодной воды. В 1923 году вышла в свет моя брошюра «Идея университета». Из Фрайбурга мне сообщили, что Хайдеггер заявил, будто бы это — самое незначительное из того, что сегодня есть незначительного. При очередном его визите я сказал ему, что наши отношения требуют полной взаимной откровенности. Я ни в коем случае не запрещаю ему высказывать свои суждения, но прежде чем мы будем говорить что-либо в таком роде другим, нам следовало бы без обиняков обсудить это между собой, как поступают порядочные люди. Хайдеггер определенно отрицал, что говорил нечто подобное. На это я сказал: «Ну, в таком случае я считаю, что ничего не было и инцидент исчерпан». Хайдеггера тронула моя реакция. Он сказал: «Ничего подобного я еще не переживал». Я так и не понял толком, что он имеет в виду.
Странно, однако, было то, что сплетни подобного рода продолжали возникать. Так, в том же 1923 году до меня дошло еще одно его высказывание: «Не можем же я и Ясперс быть соратниками». Оттого-то и возникло в наших отношениях что-то такое, что нельзя было объяснить внятно, нельзя было отбросить совсем, но и всерьез принимать не следовало. Тем не менее, настроение это портило. После 1933 года я, в свою очередь, тоже высказывался о Хайдеггере, не ставя его об этом в известность.
С самого начала я, сам не замечая того или не ломая особенно голову по этому поводу, просто не обращал внимания на вещи, представлявшиеся мне естественными, само собой разумеющимися, зато хорошо улавливал те тона, которые казались мне фальшивыми. Вероятно, так же было и у Хайдеггера в отношениях со мной. Если он стал мне близок благодаря способности, проникая взглядом за все покровы условностей, видеть вместе со мной беды и недуги, крайности и пределы, то отдалял его от меня способ, которым он постигал их. Я видел его глубину, но с трудом переносил нечто другое, что плохо поддается определению. Он напоминал мне друга, который изменяет тебе в твое отсутствие, но бывает незабываемо близок в те моменты, когда вы вместе. Мне казалось порой, уж не сидит ли в нем какой-то демон, о котором он сам не подозревает, и я, чувствуя симпатию к существенному в нем, заставлял себя не обращать внимания на неприятные моменты.
За эти десять лет во мне еще более усилилось это противоречие симпатии и отчуждения, противоречие между восхищением его возможностями и неприятием непостижимого сумасбродства, между чувством нашего единства в том, что касалось основы философствования, и ощущением, что отсюда проистекает его иная, весьма далекая мне позиция.
В последующие годы атмосфера во время визитов Хайдеггера, кажется, изменилась. Раньше он приезжал настроенным беззаботно и с искренним расположением ко мне, что проявлялось в первую же минуту встречи. Теперь он стал приезжать сумрачным. Через день — два все это полностью исчезало. Снова устанавливалась атмосфера доверия, открытого, чистосердечного, непринужденного, интересного для обоих разговора — так мне казалось тогда и кажется еще сегодня. Первоначальная неловкость как бы улетучивалась при нашем общении, лед отчуждения таял.