В покои Абигаиль вошли жрецы Ваала. Они требовали уничтожения всего плененного народа.
И опять действие понеслось вперед в том стремительном ритме, который держал слушателей в напряжении с самого начала спектакля. И опять пришлось подчиниться сокрушающей силе властной, не допускающей сопротивления музыки. Ритмы, грохочуще-чеканные, как поступь богатырей, ритмы, упруго пружинящие, как натянутая тетива, вызывали представление о действии, о стройном движении какой-то организованной силы. Они включали слушателя в это действие, они включали слушателя в это движение.
Интонации музыкального языка волновали несказанно. Они звучали непосредственно, они были понятны, как язык самой жизни. И опять казалось, что композитор подслушал то, что являлось насущно необходимым и для всех желанным, то, о чем другие — до него — говорили только вполголоса и намеками. И опять казалось, что, подслушав чутким внутренним слухом музыканта и горячим сердцем патриота все это насущно необходимое и для всех желанное, композитор превратил и чувства, и мысли, и желания в музыку. И теперь языком музыки говорил о насущно необходимом и для всех желанном громко и захватывающе.
Величественно прозвучало моление Захарии. В плену у вавилонян духовный вождь бесправных и порабощенных не терял веры в конечное торжество, в победу своего народа. Потрясающее впечатление произвел хор обращенных в рабство при встрече с Измаилом, повторяющих слова проклятия изменнику, повторяющих проклятие тому, кто, ослепленный любовью, забыл свой долг перед родной страной.
Театр рукоплескал. Восторженные крики заглушали музыку. Хор пришлось бисировать, несмотря на существовавшее запрещение нарушать течение спектакля повторением отдельных номеров. Можно было подумать, что на сегодняшнюю премьеру отменены все когда-либо установленные запреты. Второе действие было снова победой как для композитора, так и для исполнителей.
Во время антракта в театр приехал барон Торрезани. Совершенно случайно у него оказалась свободной часть вечера. Он тотчас вскочил в экипаж и велел кучеру вести себя в Ла Скала. Барон Торрезани был начальником миланской полиции. Он был итальянцем и служил Австрии. Патриоты его ненавидели. Австрийское правительство ему доверяло, хотя и с опаской. Он был талантливым актером, но никогда не играл на сцене. Предпочитал разыгрывать разнообразные роли в жизни. В частной жизни, в общественной жизни. В тех случаях, когда в этом возникала необходимость по долгу службы. И в тех, когда прямой необходимости в этом не было. Для собственного удовольствия. Из любви к искусству. Он работал не один. Он был окружен огромным штатом способных и ловких агентов, очень точно выполнявших его поручения. Они незаметно проникали всюду. Во дворцы и в лачуги, в дома разоряющихся и в дома богатеющих, на главные улицы и на рабочие окраины. Они были духовниками и добрыми знакомыми, горничными и лакеями, приказчиками и покупателями, мастерами и подмастерьями. Они были звеньями единой непрерывной цепи. Они были петлями огромной, искусно сплетенной сети, накинутой на всю страну. Они были везде. Они были всюду.
Барон Торрезани был страстным меломаном. Он любил музыку. Он по-настоящему понимал в ней толк. Он был завсегдатаем в Ла Скала. Он не пропускал ни одной премьеры. И сегодня, как только выяснилось, что он свободен, он поспешил в театр. Он приехал в самом конце антракта. Его, так же как и генерала Горецкого, поразило необычайное возбуждение зрительного зала. В театре было шумно. Слишком шумно.
Торрезани подозвал одного из увивавшихся вокруг него молодых людей и, улыбаясь, что-то сказал ему на ухо. Юноша тотчас направился к выходу. В эту минуту антракт кончился.
Третье действие началось воинственно-праздничным хором ассирийских воинов. На сцене было светло, красочно и нарядно. Декорация была подобрана весьма удачно. Она изображала какой-то фантастический висячий сад. Вдали желтели пески пустыни. На переднем плане, в тени роскошно разросшихся пальм был поставлен трон. На троне сидела сверкающая бриллиантами Абигаиль. Она сидела выпрямившись, вытянув руки на коленях, неподвижная и загадочная, как сфинкс.
В третьем действии были две картины. Они казались ярким и нарочитым противопоставлением двух миров. Противопоставлением мира победителей, хвастливых и бесчеловечных, миру побежденных и порабощенных. Действие второй картины происходило на пустынных берегах Евфрата. Плененный народ был превращен в рабов. Люди, закованные в цепи, оплакивали родину, оплакивали свободу…
Это была песня, простая и величественная, как печаль народа. Это был скорбный гимн памяти погибшей родины.