— Ой, как хорошо! — почти одновременно воскликнули Оля и Варя. Было в их радости нечто такое от далекого, детского, что Павел Петрович забыл о их возрасте, он видел перед собой двух девочек, которые еще могут играть в классы, прыгать через веревочку, петь девчоночью песенку «Шли, шли, шли, пирожок нашли» и радоваться тому, что их хотят покатать на автомобиле.
Все были уже одеты, когда позвонил телефон.
— Папочка, — сказала Оля, — давай не ответим? А то собьют тебя с толку и пропало наше гулянье. Сегодня же воскресенье. Пусть тебе дадут отдохнуть спокойно.
— Что ты, что ты! — ответил Павел Петрович. — Раз мы дома, значит нечего притворяться, что нас нет. Кто тебя учил таким фокусам?
Оля тем временем вбежала в кабинет и схватила телефонную трубку.
— Алло! — сказала она. — Павла Петровича? Его нет дома. — Павел Петрович кинулся к ней, попытался отнять трубку, но Оля успела проговорить: — Неизвестно, когда. Поздно, наверно, — и прижала рычаг аппарата пальцем.
— Ты распускаешься! — воскликнул Павел Петрович. — Мало ли откуда звонят. Может быть, ответственный дежурный из института, может быть, из горкома, обкома, из министерства, наконец. Мало ли что могло случиться.
— Нигде ничего не случилось, — ответила Оля зло. — Это некая Серафима Антоновна… Симочка. Наверно, опять созывает великосветскую вечеринку.
— Ольга! — прикрикнул Павел Петрович, пораженный ее непривычной грубостью. — Получится так, что мы никуда не поедем.
Варя сказала:
— Павел Петрович, не сердитесь, пожалуйста. Оля, как тебе не стыдно?
— Ты ничего не знаешь! — огрызнулась Оля. — Ты не знаешь, какая это двуличная женщина.
— Ты же с ней почти не знакома, — снова воскликнул Павел Петрович. — Виделась, может быть, три или четыре раза…
— И вполне достаточно!
С тех пор как Павел Петрович вернулся домой лишь под утро, Оля, которой Серафима Антоновна прежде очень нравилась, круто изменила свое мнение о ней. Молодости свойственны такие повороты, молодость требовательна, категорична, она чаще ошибается, но в своей категорической прямоте — будем справедливы — она, как ни странно, не так уж и редко оказывается прозорливей, чем возраст, о котором принято говорить: зрелый. Слишком много наносного тащит на себе этот зрелый возраст, неисчислимы условности и побочные соображения, которые сопровождают каждый его шаг, слишком прочен плен привычных представлений, которые складываются годами.
Оля еще не успела обрасти условностями так, чтобы они, подобно ракушкам на днище корабля, затрудняли бы ее плавание в жизнь, у нее еще не было того привычного в суждениях о людях, что, как жироскоп на корабле, само собой стремится выравнивать отношения и сглаживать углы на всех, какие только могут быть, внезапных, резких и неожиданных кренах и поворотах. В одно утро, в один час Серафима Антоновна из красивой носительницы различных добродетелей превратилась для нее в безобразное средоточие всех и всяческих зол.
Павел Петрович смотрел на свою вдруг разволновавшуюся дочку и с удивлением думал о том, что, вместо того чтобы как следует отчитать эту злюку, он любуется ею. Он вспоминал Елену. У Елены тоже бывало именно так: какой-нибудь вчерашний кумир-профессор назавтра оказывался рутинером, старой перечницей, зажимщиком нового. А проходило время — старая перечница вновь превращалась в небожителя. Елена судила о людях по их отношению к ее работе, она увлекалась своей биологией, своей деятельностью в институте и требовала такого же увлечения от всех. Чуть что иначе — человек уже и плох. Как Павел Петрович ни воевал с нею, как ни доказывал, что требования ее чрезмерны и что мерить всех по своим меркам нельзя, на Елену это нисколько не действовало.
С Олей он воевать не стал.
— Глупая ты, — сказал он миролюбиво, отворяя дверь на лестницу. — Но это не безнадежно, поживешь — поумнеешь.
Машина, в которую они сели, зеленая, яркая, была просторней, удобней, красивей не только того «москвича», который возил Павла Петровича в бытность на заводе, но и того «БМВ», на котором Павел Петрович ездил еще вчера. Особенно восхищалась ею Варя.
— Если я хоть когда-нибудь накоплю столько денег, я непременно куплю себе такую, — сказала она. — Но только, чтобы самой управлять. У нас в деревне я очень любила ездить на лошади. Так разгоню, что телега в воздух подскакивает. Земля из-под копыт бьет по рукам, по лицу… Ничего, терпишь, лишь бы мчаться дальше. Хорошо! Но там была одна лошадиная сила. А здесь ведь, кажется, пятьдесят. Так, товарищ шофер?
— Больше. Машина сильная, приемистая. Это сейчас мы тихо едем — обкатка, нельзя иначе. Потом, после тысячи километров, пойдет, что лев!
Ехали вдоль длинных заборов, через гремучие мосты, мимо новостроек. Возле заборов зеленели первые побеги одуванчиков и крапивы, среди них тихо цвела мать-мачеха. Яркое солнце отражалось в лужах, вспышки его по временам ударяли в стекла машины, слепя и заставляя жмуриться, теплый ветер туго врывался в окна.