Верный он был человек, Зданек, но губили его женщины — тут он собой не владел. Посмеялся я над его сливами и нашел новую работу.
Работа случалась всякая. Тогда и дворяне русские становились мойщиками окон, прислугой, служили в полиции, а один даже подделывал бриллианты и разбогател так, что, когда его накрыли, сумел откупиться.
Брался и я за разное рукомесло. Но, случалось, сам себе дорогу перебегал. Приступит с ножом к горлу тоска: вынь да положь мне родимую станицу, братьев — и тогда ничто не мило. Нанимаюсь, спрашивают: национальность. Казак, говорю. Такой, смеются, нации нет, русский? А я упрусь, ровно бык: казак, и все. И не берут меня, хотя в документах ясно, кто я. Черт с вами, думаю, русский-то я русский, но казак все-таки!
Так и носился, как дурень со ступой, с этим казачеством, тоску свою прогонял. Пообломали мне роги — брюхо заставит на поклон идти. Все же ночью лежу и про себя помню: я есть терский казак — и я еще повидаю родные станицы, где нарзан-вода с гор бьет!
Стал я членом профсоюза грузчиков — горизонт приобрел. Тут уволили Зданека — неприятность вышла через одну молоденькую актрису. Но парень был ловкий. Устроился на завод и меня туда перетащил. Стояли мы на мойке деталей. Там подружились с мастером Луиджи. Этот сумел уговорить меня вступил я в Итальянскую компартию.
Срам — на собрании слушаю слова против бога и религии, а приду домой и тайком молюсь, как мать с детства научила. Конечно, эти молитвы и были ей, матери, да земле русской. Надежды на встречу с родиной прибавилось. Говорили, что поедут в Россию несколько коммунистов. Я просился в делегацию — не взяли, ехали руководители.
На чужбине много пыли пришлось проглотить. И разглядел я: рабочему человеку, окромя своей партии, податься некуда. Капиталу приходит каюк, стоит он у ямы, но держится цепко, надо гуртом спихнуть его и закопать.
И, скажи на милость, тут я сам стал капиталистом.
Зданек встретил какую-то подругу детства, польскую еврейку, получившую наследство — три такси с гаражом. Зданек решил уехать с новой любовью в Германию, где у нее была фабрика, а автохозяйство продал, почти подарил мне. Машины были старые, разбитые, но я, механик, поставил их на ноги, подкрасил, подмазал, нанял шоферов. И это дело оказалось по плечу. Дядя мой тоже гонял фаэтоны, что раньше заменяли такси, даже Шаляпина возил, он бывал в нашей станице, форель в речке ловил, за вечер в театре брал тысячи золотых и дяде извозчику подавал золотой за сто метров езды от гостиницы до театра.
Были у нас и бедняки, и побогаче меня — один даже пароход свой имел. Однако казус вышел со мной. Постепенно мои машины стали обслуживать местный комитет партии. Доходы мои падали, шоферы работать за так отказывались, я и сам еще не научился жить общим котлом. Раз не даю машину, два не даю. Меня вызывают и давай песочить. Один припомнил мое белое прошлое и говорит: таким не место в партии. Я обиделся и вышел из рядов. Я, себе на уме, не пропаду и без партии… Пропал. У власти стояли фашисты. Такси мои вытеснили машины нового треста, и я с трудом продал их. Стал вылетать в трубу, запахло в моей квартире опять пролетарским духом. На работу меня не берут — коммунистическое прошлое. Обратиться к бывшим друзьям-коммунистам неловко, да и репрессии против них начались, Луиджи посадили в тюрьму.
Тут мне Зданек письмо прислал — они уже с женой жили в Париже, в Германии преследовали, приглашали меня. Я поехал. Оформился на жительство. Зданек подкармливал меня. Свой капитал он вложил в какое-то дело — и прогорел, акциями можно было обклеивать стены клозета. Правда, у них был еще магазин, торговали художественными картинами и красками.
Мне не хотелось быть нахлебником, и, полностью обнищав, я решился пеши идти в Россию — что будет. Зданек не советовал. Если и дойдешь, говорил, дорога тебе одна — в Сибирь. И как раз у него открылась вакансия. Стал я в магазине упаковщиком, но часто обедал с хозяевами за одним столом.
Зданек и сам рисовал картины, мы с ним выезжали на пленэр, и это были хорошие дни. Утро раннее. Туманок стелется. Птицы поют. Вода в ручейках звенит. Мы идем по пояс в траве. Я несу складной стул, этюдник, харчи, а Зданек ружье и фотоаппарат. День целый на воле, а потом ночевка на деревенском сеновале — лежишь, звезды считаешь. И, конечно, тоска душит. Перелететь бы моря и горы и очутиться в родной станице.
А Зданек везде был как дома. Я удивлялся даже. Спрашивал: где же твое отечество? Смеется: где светит солнце. Я этого не понимал.
Пробовал он меня лечить от тоски — была у него в магазине хорошенькая продавщица. Я сперва ни в какую. После работы не с Мадлен иду погулять, а к русскому консулу записываюсь, чтобы выхлопотать себе прощение и вернуться домой. Назнал я дорогу и в «Союз возвращения на родину», но без толку.