— У меня такое впечатление, что эта групповщина даже негласно поощряется, чтоб не занимались чем-нибудь другим, а дрались между собой. Причем поддерживается, главным образом, та группировка, которая может выкинуть какие-то коники. Стараются ее ублажить, не раздражать, — продолжает Стаднюк.
— Наверно, вы помните такое поветрие, — говорит один из гостей, — менялись имена, иностранные хотели. В вечерней газете появилось объявление: «Я, Иван Гимно, меняю имя на Эдуард». Фамилия его вполне устраивала.
— Я вам другой пример приведу, из газеты «Известия», — говорит Молотов. — Там один напечатался, что он меняет свое имя. Его звали Константин Николаевич, а он опубликовывает: буду, говорит, называться: Крекинг Комбайнович. Ему не нравилось — Константин, давай что-нибудь инстранное, новое… Переименований много было. Киров, мой земляк, был из деревни Пердягино. Сталин смеялся: «Давайте переименуем в Красное Пердягино!»
Все смеются, а Алексеев говорит:
— Первое, что обычно спрашивает Леонид Максимович: «Вы оптимист или пессимист?»
— Бывает по-разному, — говорит Молотов, — но основное направление — оптимистическое или пессимистическое.
— Я где-то читал, что пессимизм гораздо прогрессивнее, чем оптимизм, — рассуждает Леонов, — потому что пессимизм предусматривает критику, а оптимизм — он похож на русское «авось».
— Оптимизм воодушевляет веру, надежду на будущее, а пессимизм все убивает, разрушает, — высказывает свою точку зрения Шота Иванович.
— Для кого нет выхода, конечно, пессимизм подходит, — уточняет Молотов.
— Все-таки, мне кажется, — пытается найти истину Алексеев, — надо перемешать эти два чувства, и тогда что-то получится. Это не политическая категория — пессимист или оптимист. Пессимист более осторожен…
— Пессимист — не тот, который не хочет жить, — говорит Леонов.
— А тот, которому не дают жить, — добавляю я.
— У него слишком большое количество трудностей, почти непреодолимых, которые заставляют его больше интересоваться характером, а оптимист, он, понимаете, вообще-то… Что писатель? Купил бумаги да чернила за семнадцать копеек. А сапожнику и кожа нужна, и каблуки, и клейстер, — продолжает Леонов.
— Есть чернила, есть и бумага, — подхватывает Молотов.
— А как, куда ее использовать? — не то спрашивает, не то утверждает свое мнение Леонов.
— Я бы на вашем месте всю жизнь так и работал бы, — говорит Молотов.
— Вот чернила, вот бумага — «Война и мир» — и уже памятник, — улыбается Леонов.
— Вы смеетесь, а некоторые так и представляют, — щурится Алексеев.
— А чего же, — замечает Молотов.
— Недавно хлопотал для своей работающей дочери квартиру, — продолжает Алексеев. — И пришел к Коло-мину, есть в Моссовете такой деятель по квартирам, он считает, что он бог.
— Он так и есть, — хмыкнул Фирсов.
— Министры перед ним. Он: «Одной дочери вы купили кооперативную квартиру, наверно, нашлись бы деньжонки и для второй, а то каждый хочет за счет государства». Тут я ему назвал одну свою маленькую книжонку «Карюха», четыре авторских листа, она государству девять миллионов чистой прибыли принесла!
— Миллионер, — подмигивает Молотов.
— А я за нее получил пол горы тысячи рублей. Не называю других книг и фильмов. Он сразу же замолчал…
— Для меня очень важно — современность, — говорит Леонов.
— Да, очень интересно, — соглашается Молотов.
— Интересно, как на пожаре, — продолжает Леонов. — Я был в Америке. Сотрудник института общественного мнения попросил меня рассказать последний московский анекдот. Самим анекдотом они не интересовались, а интересовались, какой анекдот я им буду рассказывать, о чем и как. Я понял, что они умеют слушать, умно глядели, умно слушали.
— Это да, — говорит Молотов, — у них умных людей не меньше, чем у нас, во всяком случае. Главное, у нас хорошая база создана. Я каждый день гуляю в лесу, там у меня знакомые встречаются раз-другой. С одним третий год разговариваю. Молодой, лет сорока, работник Внешторга, на коллегии бывает. Какие у него откровенные думы? Не рано ли мы сделали Октябрьскую революцию?
— А чуть попозже было бы лучше, что ли, или совсем не надо? — спрашивает Алексеев.
— «Вон на Западе всего полно, — он мне говорит, — там производительность труда выше, чем у нас». Через два года его встретил, он при том же мнении. А относится ко мне хорошо. «Не рано ли?» Конечно, и писатели есть такие, я в этом не сомневаюсь.
— Осуждают колхозы, диссертации на этом защищают, — говорит Шота Иванович, — а что бы смогла страна без колхоза, как бы промышленность подняли? Крестьянин-единоличник никогда бы хлеб не отдал! Да и если война, все мужчины на фронте, некому было бы этот хлеб растить!