До той поры Италия относилась в сущности отрицательно к александринизму. Время относительного его процветания относится к эпохе первой пунической войны; несмотря на это, Невий, Энний, Пакувий и вообще вся национально-римская школа писателей вплоть до Варрона и Лукреция примыкала во всех отраслях поэтического творчества, не исключая и дидактических произведений, не к своим греческим современникам или недавним предшественникам, но к Гомеру, Еврипиду, Менандру и другим выдающимся представителям живой и народной греческой литературы. Римская литература никогда не была свежей и национальной, но пока существовал римский народ, его писатели инстинктивно обращались к живым и народным образцам и подражали, если не особенно искусно и не всегда самым лучшим оригиналам, то все же оригиналам. Греческая литература, возникшая после Александра, впервые нашла себе в Риме подражателей (незначительные проблески подобного движения во времена Мария едва ли могут быть приняты в расчет) между современниками Цицерона и Цезаря; вслед за тем римский александринизм стал уже распространяться с ускоренной быстротой. Это вызывалось отчасти внешними причинами. Усиливавшееся общение с греками, в особенности частые путешествия римлян в эллинские страны и скопление греческих литераторов в Риме, естественно, создавали и среди италиков читателей текущей греческой литературы, распространенной тогда в Греции, а именно — эпической и элегической поэзии, эпиграмм и милетских сказок. Так как александрийская поэзия, как уже было указано, внедрилась в школьное обучение италийского юношества, то это тем более отразилось на латинской литературе, и она во все времена в основном зависела от эллинского школьного образования. Тут замечается даже непосредственная связь между новой римской и новой греческой литературой; упомянутый уже Парфений, один из наиболее известных александрийских элегиков, открыл в Риме (по-видимому, около 700 г. [54 г.]) школу литературы и поэзии, и до нас дошли даже отрывки, в которых он давал одному своему знатному ученику сюжеты для латинских эротико-мифологических элегий по известному александрийскому рецепту. Но не только эти случайные поводы вызвали к жизни александрийскую школу в Риме; она была если не отрадным, то во всяком случае неизбежным продуктом политического и национального развития Рима. С одной стороны, Лаций растворился в романизме, как Эллада в эллинизме; национальное развитие Италии переросло себя и, наконец, растворилось в Цезаревой монархии, подобно тому как эллинское — в восточной державе Александра. Если, с другой стороны, новая империя основывалась на том, что могучие потоки греческой и латинской национальности, текшие в продолжение тысячелетий в параллельных руслах, отныне, наконец, слились, то и италийская литература должна была не только искать, как прежде, в греческой литературе точку опоры, но и стараться стать на один уровень с современной греческой литературой, т. е. александринизмом. Вместе со школьной латынью, ограниченным числом классиков и замкнутым кружком «светских людей», читавших классиков, умерла безвозвратно и национальная латинская литература. Вместо нее возникла искусственно культивируемая имперская литература, имевшая все признаки эпохи эпигонов; она была основана не на определенной национальности, а проповедовала на двух языках всем понятное евангелие гуманности и в духовном отношении вполне и сознательно зависела от эллинской, по языку же — и от эллинской и от древнеримской народной литературы. Это не было, однако, движением вперед. Средиземноморская монархия Цезаря была, конечно, грандиозным и, что еще важнее, необходимым творением; но она была создана сверху, и поэтому в ней нельзя найти и следа той свежей народной жизни, избытка национальной силы, которые свойственны более юным, менее обширным, более естественным государственным организмам и могли еще наблюдаться в италийском государстве в течение VI в. [сер. III — сер. II вв.]. Падение италийской национальности, нашедшее свое завершение в творении Цезаря, точно вырвало у литературы самую сердцевину. Тот, кто одарен пониманием внутреннего сродства искусства с народностью, всегда будет от Цицерона и Горация обращаться назад к Катону и Лукрецию; и только укоренившийся в этой области школьный взгляд на историю и литературу мог привести к тому, что эпоха римского искусства, начавшаяся одновременно с новой монархией, могла прослыть по преимуществу золотым веком. Но если римско-эллинский александринизм эпохи Цезаря и Августа должен уступить (хотя и несовершенной) древнейшей национальной литературе, то, с другой стороны, он столь же решительно превосходит александринизм времен диадохов, как прочное построение Цезаря — эфемерное создание Александра. Позднее мы увидим, как литература времени Августа, в сравнении с родственной ей литературой эпохи диадохов, была гораздо менее чисто филологическим занятием и гораздо больше имперской литературой, и поэтому влияние ее в высших кругах общества было гораздо продолжительнее и универсальнее, чем это когда-либо было у греческого александринизма.