Только в «сценах из жизни», или мимах, продолжала еще расти последняя ветвь национальной литературы, ателланские фарсы, которые вместе с последними отпрысками греческой бытовой комедии александринизм разрабатывал с большей поэтической силой и с бо
льшим успехом, чем какую-либо другую отрасль поэзии. Мим произошел из бывших издавна в ходу характерных танцев под флейту, которые исполнялись отчасти и при других случаях, именно для развлечения гостей во время обеда, отчасти же в партере театра в антрактах. Не представляло особой трудности превратить эти пляски, к которым, вероятно, издавна при случае присоединялись и разговоры, в небольшие комедии посредством введения в них более упорядоченной фабулы и правильного диалога, причем они, однако, существенно отличались от более ранней комедии и даже от фарса тем, что пляски и неразлучная с подобными танцами фривольность продолжали играть тут главную роль, и тем, что мим, в сущности, привыкший не к сценической обстановке, но к партеру, отстранил от себя всякую театральную идеализацию, маски для лица и сценическую обувь, и — что было особенно важно — тем, что женские роли в нем исполнялись женщинами. Этот новый вид мима, по-видимому, появившийся на столичной сцене около 672 г. [82 г.], поглотил вскоре прежнюю народную арлекинаду, с которой совпадали его самые главные приемы, и стал употребляться в качестве интермедии и в особенности эпилога наряду с другими зрелищами125. Фабула была, разумеется, еще поверхностнее, бессвязнее и сумасброднее, чем в арлекинаде; если только действие выходило пестрым, то публика не задавала себе вопрос, почему она смеется, и не обвиняла поэта в том, что он, не развязывая узел, разрубает его. Сюжеты были преимущественно любовные, по большей части самого неприличного пошиба; против женатого человека, например, восставали все без исключения — и поэт и публика, и поэтическая справедливость состояла именно в осмеянии добрых нравов. Художественная прелесть и здесь, как в ателланах, заключалась в изображении нравов обыденной жизни и даже самого низменного быта, причем картины деревенской жизни занимали второе место сравнительно с изображением столичной жизни с ее суетой, а милая римская чернь (как в подобных греческих пьесах — чернь александрийская) приглашалась рукоплескать ее собственному изображению на сцене. Содержание многих пьес взято из жизни ремесленников: тут опять появляются неизбежный «Валяльщик» и потом «Канатный мастер», «Красильщик», «Продавец соли», «Ткачихи», «Псарь», в других пьесах выступают характерные фигуры: «Забывчивый», «Хвастун», «Человек с 100 тыс. сестерциев»126, или же даются картины заграничной жизни: «Этрурянка», «Галлы», «Критянин», «Александрия», или изображение народных празднеств: «Компиталии», «Сатурналии», «Анна Перенна», «Термы», или, наконец, перелицовка мифологии: «Путешествие в подземный мир», «Арвернское озеро». Меткие и остроумные слова и краткие изречения, легко запоминаемые и пускаемые в оборот, были тут особенно кстати; но рядом с этим здесь, разумеется, имеет право гражданства и всякая бессмыслица в этом мире, где все наизнанку: к Вакху обращаются с просьбой одолжить воды, а к нимфам источника — с просьбой о вине. В этих мимах можно даже проследить несколько отдельных примеров политических намеков, строго запрещенных в прежнее время в римском театре127. Что касается стихотворной формы, то эти поэты, как они сами говорят, «весьма мало заботились о стихотворном размере»; даже те пьесы, которые предназначались к изданию, были полны вульгарными выражениями и оборотами. Из этого видно, что мим, в сущности, не что иное, как прежний фарс, с той разницей, что от него отпали теперь характерные маски и обязательное место действия в Ателле и вообще отпечаток крестьянской жизни, и, взамен этого, на подмостки вторглась столичная жизнь во всей ее безграничной свободе и бесстыдстве.Бо
льшая часть пьес этого рода имела, без сомнения, самый мимолетный характер и не заявляла притязаний на какое-либо место в литературе; однако мимы Лаберия, отличающиеся поразительной обрисовкой характеров и мастерством языка и стиха, удержались в литературе, и историку приходится пожалеть, что нам не дано сравнить драму времен агонии республики в Риме с ее великой аттической параллелью.