Поворачивалась она абсолютно не в такт словам. И смотрела, как кукла, – разведенными от оси глазами. Патлы, смытые перекисью, обнаруживали черноту корней и смыкались ресницы комковатыми гребенками туши. Губы были в помаде. А на щеках – прыщи. Я рассыпал по стойке последнюю грязноватую мелочь. Две монеты скатились и, звякнув, упали на стол. Но она даже не пошевелила нитяными бровями. Я теперь узнавал всех троих. Я уже имел с ними дело какой-то кошмарной ночью. Осторожную школьницу звали, как кошку, – Надин. А тупую, дебелую, странным именем – Слон-девица. Подрабатывали они, как я понял, своим ремеслом. Проститутки. По вызову. Особая такса. Я догадывался, что сейчас они не страшны, потому что сейчас я немного опережаю события, и, откинув барьер, на цыпочках прошел за него. Оборачиваясь на окна, я заметил, что патруль постепенно перемещается к почте. Я не помнил: должны меня прихватить или нет? Чтобы помнить
Было мусорно, и хрустела густая щепа. И топорщились козлы – устрашающим пыточным инструментом. Спрессовались – газеты, окорье. Точно выползни, проглядывала стружка из-под земли. Здесь когда-то велись распиловочные работы. И поэтому громоздились вокруг обезглавленные чурбаны. И брезгливо щетинились сечкой. И на крайнем из них восседал Гулливер, упираясь ногами в бревно и откинувшись телом на продавленную переборку сарая. Это был именно Гулливер. Я не мог ошибаться. Как всегда, – угловатый, насупившийся. Подтянув к переносью губу. Тренировочные штаны его окончательно выцвели за сегодня, а на майке уже образовывалась свежая нитяная прореха. Он угрюмо молчал и курил. Он сидел с таким видом, словно торопиться ему было совершенно некуда. Словно тихие
Он сказал, разлепив неподъемные веки:
– Все-таки нашел меня, дядя. Настойчивый. Хочешь, я сделаю тебя Секретарем? Пойдешь на горком, будешь командовать? Только научись по-настоящему врать. Научись унижать и научись пресмыкаться. Морда у тебя слишком интеллигентная. Но попробовать можно. Что ты молчишь? Я тебе предлагаю вполне серьезно. Будешь Секретарем, возьмешь меня заместителем. А? Не хочешь? Ну и хрен с тобой. Я тоже думаю, что ничего не получится. Черный хлеб, называемый – Ложь. Белый хлеб, называемый – Страх Великий. Разумеется, этого они не захотят. Не пугайся, дядя, я сейчас отдыхаю. Ты же знаешь, что именно мне предстоит. Вот поэтому я сейчас отдыхаю. А обычно я отдыхаю – вот так. Отойди-ка чуть-чуть, чтоб тебя не задело…
На мгновение он как остекленел. Протянулась рука, и в глазах полыхнул фосфорический уголь. Место было совершенно безлюдное. Распахнулись – убогие сараи, дворы. Ветхим скопищем уходили они на окраину города. В самом деле – задворки. Будто птицы, плескалось белье. Две кирпичных трубы возвышались над шифером кровель. Обе были почему-то в полоску. Зеленел комариный закат. Апельсиновый дым, как усы, расползался по светлому небу. Доносились густые удары и лязганье. Просвистел астматический паровозный гудок. Как всегда, приступала к работе вечерняя смена. На заводе никто ни о чем не подозревал. Я увидел, что ногти на вытянутой руке неожиданно побелели. И пропал яркий фосфор в глазах, – догорев. Гулливер, как во сне, отряхнул узловатые пальцы. Слабый треск вдруг истек из фаланг, и на землю посыпались продолговатые ленивые искры. Вздулся медленный вихрь. Полетели – окорье, щепа. Завалился сарай, обнажив деревянные внутренности. Будто лопнула, вжикнув, струна. Две кирпичных трубы осторожно качнулись и сползли, породив завитушное облако. Высверк пламени пронзил его до небес. Раскатился чудовищный грохот. Я едва устоял. Серо-красный бархан вырастал над заводом, – торопясь, затопляя собою окрестности.
– До свидания, дядя, – тоскливо сказал Гулливер. –