– Это – чушь, ерунда, – говорила она. – Главное сейчас, это –
– Что я должен для этого сделать? – спросил я.
– Ничего, – немедленно сказала Фаина. И качнула пирамидальной высокой прической. – Ничего, ничего, ничего. Надо просто – идти по намеченному сценарию…
Черный пар вырывался у нее изо рта. И ворсинки бровей поворачивались – точно живые. А во лбу обрастала наплывами кожи пятикопеечная монета. Третьим глазом. Холодным. Но этого никто не замечал. И никто не хотел замечать. Плыли – топот и хрюканье.
Время уже приближалось к полуночи.
Циркуль-Клазов, стоявший, как статуя, у дверей, вдруг подпрыгнул, ударив себя ладонями по ягодицам, и пронзительно, весело выкрикнул: Ку-ка-ре-еку-у-у!.. – Полы клетчатого пиджака задрались. И захлопали – бешено, будто куриные крылья. – Ку-ка-ре-е-еку-у-у!.. – Гребень крови растекался по голове… Тотчас плотный сосредоточенный Суховей, дураковато приставив указательные пальцы к вискам, весь набычился, словно производитель, и морщинисто округлил волосатые толстые губы. – Му-у-у!.. – мычал он, покачивая башкой. – Му-у-у!.. Спасайся, кто может!.. Сейчас забодаю!.. – И действительно пробовал ткнуть зазевавшуюся Дурбабину, которая с визгом увертывалась. У нее из-под юбки торчал мирно загнутый розовый хвост. И – Батюта испуганно упал на колени, и мяукнув два раза, виляя всем туловищем, принялся очень быстро лакать молоко – по-кошачьи, из блюдечка, поставленного у шкафа. Непонятно, откуда оно появилось. Тем не менее, – настоящее молоко. Оба отпрыска тоже участвовали в компании – распаляясь, подпихивая Батюту коленями: – Пей!.. Достукался!.. Скотина безрогая!.. – А сияющий гладенький Шпунт, заложив обе руки за пояс, подмигнув и отстучав каблуками, неожиданно дернул по кабинету вприсядку – заливаясь, выбрасывая хромовые голенища. – Эх!.. Эх!.. Эх!.. – молодецки покрякивал он. И крутился, играя плечами косоворотки.
Ясным, легким безумием веяло от происходящего. Уплотнялись секунды, дремотные Красные Волосы возникали в щелях. Я увидел, как Саламасов, перехвативший Фаину, вдруг задрал ей воздушное платье и с размаху влепил пятерней по обтянутому шелком заду.
– Так? – спросил он, затравленно оборачиваясь.
А спокойный Художник, державшийся особняком, – старомодный, изысканный – отстраненно поглядел на часы и – прикинув – поднял разведенные брови:
– Так. Но требуется – еще один раз.
И широкая пятерня опять опустилась. Звук был сочный, увесистый.
Видимо, они проводили
Мне казалось, что время понемногу расслаивается.
Я оперся о стол, за которым
– Город – рушится. И мы тоже – рушимся вместе с ним. Человек за человеком спадают – как прелые листья. Слева –
Я, наверное, был в беспамятстве, – сжигая себя. Не по графику.
– Не мешайте, пожалуйста, – холодно сказал он. И открыл небольшую квадратную плоскую пудреницу. – Почему вы решили, что надо обращаться ко мне? Есть вопросы, претензии? Адресуйте их вашему руководству…
Мягкими уверенными движениями он припудривал щеки и нос, – осторожно коснулся бархоткой приплюснутого надлобья, а затем, поворачивая зеркальце на вытянутой руке, равнодушно, внимательно проследил за получившимся результатом. И картина, по-видимому, удовлетворила его. Он кивнул, – как будто соглашаясь на образ.
– Значит, вы не намерены ничего предпринять? – Нет, конечно, – ответил мне Апкиш. – И фигура Младенца вас тоже устраивает? – спросил я. – Мелочь, куколка, – ответил мне Апкиш. – Но из куколки вылупится дикий монстр. – Обязательно вылупится, – сказал Апкиш. – И – сожрет, и оставит от города лишь скорлупу. – Даже меньше, чем скорлупу, – ответил мне Апкиш. – А Ковчег, а Безвременье, а грядущий развал? А скрижали, а демоны, а расстреливаемые в Карьерах? Значит, дело в Корецком? – растерянно спросил я. – Позабудьте о них, – посоветовал Апкиш. – То есть, не процесс дал первоначальный толчок? – Разумеется, нет, – ответил мне Апкиш. – А тогда в чем причина? – спросил я. – А ни в чем. Нет причин. Историческая неизбежность. – Это значит, что сделать ничего нельзя? – Это значит, что делать ничего не надо…