– Бес, значит, – вполголоса сказал отец Нектарий. – Русалку – это тоже бес нарисовал?
– Ей-богу, бес, – сказал отец Фалафель, качаясь и чувствуя, что сейчас упадет.
Странное дело, но на этот раз отец наместник повел себя совсем не так, как можно было от него ожидать и к чему уже присутствующие были заранее готовы. Он посмотрел на Фалафеля долгим и печальным взглядом, затем натянул ему на голову картуз, вновь потом тяжело вздохнул и сказал:
– А ведь выгони я тебя из монастыря, куда ты такой пойдешь?.. Сомневаюсь, что найдется такое место.
От этих слов Фалафель как-то сразу протрезвел, осунулся и пробормотал что-то вроде того, что случившееся больше никогда не повторится, на что отец Нектарий еще раз глубоко вздохнул и, дивясь собственной выдержке и милосердию, сказал:
– Иди проспись. Завтра поговорим.
Потом он дал распоряжение отвести отца Фалафеля в келью.
И как раз в этот момент запели Херувимскую, заставив чувствительного отца Фалафеля вновь зарыдать.
– Виноват, батюшка, – говорил он, ловя руку наместника. – Ей-богу, виноват… Простите окаянного!
Но тот его уже не слушал.
129. Великий Плач и последнее прощание
И было в пятом часу воскресного утра, когда восток едва посветлел, а утренний туман еще бесшумно висел над улочками и переулками поселка, над Соротью и далекими полями и лугами, стелился, не давая увидеть обычно видную отсюда темную полосу леса далеко за Соротью, – было какое-то видение, какой-то таинственный зов, будто где-то за Соротью прозвенел одинокий и короткий звук серебряной трубы, созывающий всех, кто понимал смысл этого призыва и был давно уже готов услышать и присоединиться к нему.
И еще было в пятом часу воскресения, будто как-то сразу зашевелились в своих постелях монастырские насельники, досматривая последние картинки уже тающего сна, после чего странная легкость пришла к только что проснувшимся монахам, и чей-то незнакомый голос сказал всем и каждому из пробудившихся: «Пора».
И, повинуясь этой серебряной трубе, все отмеченные и завороженные этими таинственными звуками, – которые нет-нет, да снова давали знать о себе из-за далекой, тоже укутанной туманом Сороти, – тронулись в монастырский двор, оставляя открытыми двери и незапертыми кельи, за которыми оставались неубранные постели, недочитанные книги, и уже смешные ненужные облачения, и даже мерцающие огоньки лампадок перед скорбными ликами Богородицы и Спасителя.
Первым вынесло на монастырский двор отца Маркелла, который и без того был похож на нахохлившегося воробья, блестевшего черными бусинками глаз, а тут и вовсе стал напоминать какую-то невзрачную и печальную птицу, не знающую имени. Был он в одном подряснике, бос и как-то кривоват, в особенности когда закидывал назад голову, как закидывают её назад какие-нибудь цапли или журавли.
Впрочем, это уже был не Маркелл или, во всяком случае, далеко не Маркелл, а какая-то не знакомая орнитологам большая птица, которая у всех на глазах обрастала перьями – вот пошли легким узором белые перья на крыльях, вытянулись голые, покрытые красной, потрескавшейся кожей ноги, загорелось на груди белое пятно, а на голове задрожал и задергался смешной и вместе с тем забавный хохолок.
И черты лица его тоже менялись. Запали глаза, и вытянулся, превращаясь в клюв, длинный нос. Вытянулся короткий хвост, чем-то напоминающий хвост цапли. При этом он все еще оставался похожим на отца Маркелла, – главным образом, наверное, этим ехидным выражением лица, которое можно было часто видеть у него, когда дело касалось богословских тем или текущих монастырских историй, которых отец Маркелл был большой любитель.
Вот он переступил с ноги на ногу, расправил за спиной крылья, и вдруг клюв его открылся, и он изрек нечто совершенно непонятное. «Мутабор» – прозвучало это таинственное слово, и сразу же ему ответили появившиеся в монастырском дворе монахи.
«Мутабор!» – почти пел отец Ферапонт, продираясь сквозь кусты и теряя перья.
«Мутаб-о-ор», – подпрыгивал и важно ходил по скамейке, задирая клюв, отец Александр.
«Мута-а-бо-о-р-р», – сидел на Святых воротах, посвистывая и чирикая, какой-то неугомонный длинноносый, который совсем недавно звался отец Фалафель, а теперь резвился, словно наступила вдруг весна.
А день, между тем, давал о себе знать, вместе с отступающим туманом наполняя пространство шумом еще редких человеческих голосов, трелями проснувшихся только-только птиц и долгим мычанием коров и блеяньем овец, которых вели где-то далеко на водопой.