В Анапанасати дыхание утончается почти до полного прекращения. В этом видимом исчезновении дыхания йогин постигает непостоянство и изменчивость тела и через него — непостоянство и изменчивость (
Развивший Анапанасати до высшего уровня знает час своей смерти и может по желанию прекратить свое существование в любой момент.
№ 104. Придя на работу, Лида сразу начинает скучать по Насте. Все ей кажется, что она чего-то ей недодала — добрых слов, внимания, ласки. Вспомнит ее теплую пижамку на кроватке, золотистый волосок на подушке, молчаливое нежелание дочки идти в сад, но понимающее, без капризов. Ее милый уголок возле окна, детский столик с рассаженными вокруг него «детьми» — как она называет своих кукол. Ни за что не сядет за стол без них, своих детей. Степе — красный угол. Обязательно нальет им супу, киселя, отломит кусочек печенья. Прежде покормит их, потом уже сама. Материнский инстинкт — удивительный. Перед сном укладывает их спать, укрывает, обнимает, целует, никак не может расстаться со своими игрушками на ночь. Рассказывает им сказку, но никогда ту, что ей рассказывала мама, а придумывает сама. Не хочет повторяться даже в инстинктах. Когда заболеет, и игрушки болеют вместе с нею; слезясь глазками, Настя просит поставить и им градусник, горчичник, дать чаю с малиной. Даже детского врача, когда тот придет к ней, просит прослушать ее кукол. Участковый врач Таня улыбается и серьезно прослушивает Степу, Свету, Раю. Прописывает им лекарство и строгий постельный режим. Врачу Настя беспрекословно подчиняется и не вылезает из кроватки, прося ухаживать за ее «детьми» маму. Не хочет, чтобы ее дети видели ее непослушной.
Лида удивляется, откуда это в ней. Или научила бабушка, или в крови. Сама она вечно торопится, ничего не успевает, и ребенок часто не ухожен. То колготки нештопаны, то разноцветные, спутанные в садике варежки, то несвежий платочек в кармане платьица. Лиде на минуту становится перед Настей стыдно, и она дает себе честное родительское слово смотреть за дочкой лучше. Настя за своими детьми смотрит лучше.
№ 1–4. Побрела было Марина опять в детдом, да опять до него не дошла, а дошла до городского ресторана и попросила там себе какой-нибудь работы. Все ее тянуло на хлебные и теплые места, даром что нелегкие.
Взяли ее младшей судомойкой на кухню. Целыми днями — в пару, в чаду, в грохоте кастрюль, по плечи в горчичном кипятке, катаясь в деревянных сандалиях по жирному полу. Руки пухли от работы, на груди и животе под резиновым передником выступила потница, закладывало от пара и грохота уши. Глаза нестерпимо резало от горчицы, из-под век бежало ручьем, и она не переставая лила эти горчичные праздные слезы в воду, не мешая их с настоящими горькими. Все жалела их да копила про красный день, да так и не собралась за всю жизнь, не выплакала. Теперь и вовсе забыла.
Уставала так, что уж и есть было неохота. Накладывали, правда, всего много, богато — а у нее глаза закрываются и руки трясутся, сообразить не могут, чего брать, чего оставить. Так, бывало, и заснет над едва початым борщом, с ложкой в тарелке, с кашей во рту, пока старший судомой, однорукий чечен Гога, не растолкает ее и не пошлет за сушильные шкафы вздремнуть.