По мнению отдельных дарвинистов, данный вывод настолько очевиден, что его проверка – пустая трата времени. Тем не менее Дали и Уилсон все-таки взяли на себя этот труд. И то, что они обнаружили, удивило даже их. В 1976 году американские дети, живущие с одним или обоими неродными родителями, приблизительно в сто раз чаще подвергались жестокому обращению, влекущему за собой летальный исход, чем дети, проживающие с биологическими родителями. В одном канадском городе в 1980-х годах ребенок младше двух лет, проживающий с одним неродным родителем, имел в семьдесят раз больше шансов быть убитым, чем ребенок, проживающий с двумя родными родителями. Конечно, детоубийство совершает лишь крошечная доля неродных родителей; развод и повторный брак матери – отнюдь не смертный приговор ребенку. Но задумайтесь о более распространенной проблеме нефатального насилия. Как показывают исследования, у детей младше десяти лет, проживающих с одним родным и одним неродным родителем, в 3–40 раз больше шансов подвергнуться жестокому обращению, чем у детей, проживающих с двумя родными родителями[173]
.Разумно предположить, что этому грубому паттерну следуют многие другие, менее страшные формы родительского безразличия. В конце концов, естественный отбор
Конечно, есть способы одурачить природу, заставить родителей любить неродных детей. В конце концов, люди не телепаты и не могут почувствовать, несет ребенок их гены или нет. Вместо этого они полагаются на косвенные признаки, которыми пользовались наши далекие предки. Если женщина кормит и нянчит младенца день за днем, она рано или поздно может полюбить его; равно как и мужчина, который спал с ней много лет. Именно этот вид привязанности делает усыновленных детей достойными любви, а нянечек – способными любить. Но и теория, и практические наблюдения показывают: чем в более старшем возрасте приемный родитель впервые увидит ребенка, тем менее вероятна глубокая привязанность к нему. В то же время подавляющее большинство детей знакомится с отчимами отнюдь не в младенческом возрасте.
Нетрудно вообразить, какие дискуссии развернутся между рассудительными и гуманными людьми относительно того, действительно ли моногамное общество лучше полигиничного. Впрочем, одно несомненно: когда брачным институтам (в любом обществе) позволяют распасться, в результате чего количество разводов, матерей-одиночек и детей, не живущих с обоими биологическими родителями, возрастает, теряется наиболее драгоценный эволюционный ресурс – любовь. Каковы бы ни были относительные достоинства моногамии и полигинии, то, что мы имеем сейчас – последовательную моногамию (де-факто полигинию), – в некотором отношении худший из вариантов.
Очевидно, дарвинизм не всегда будет упрощать нравственные и политические дискуссии. В данном случае, подчеркивая нестыковки между равенством мужчин и равенством женщин, он фактически усложняет вопрос о том, какие брачные институты лучше всего отвечают нашим идеалам. Вместе с тем данные нестыковки существовали всегда; просто сейчас их больше не замалчивают. Как только мы определим, какие институты наилучшим образом служат нашим нравственным целям, дарвинизм может сделать свой второй вклад в дискуссию о морали: он подскажет нам, какие силы – какие моральные нормы, какая социальная политика – помогают питать эти институты.
Здесь возникает другой парадокс в дебатах о «семейных ценностях»: консерваторы могут сильно удивиться, услышав, что один из лучших способов укрепления моногамного брака – более равномерное распределение доходов[174]
. Так, у молодой одинокой женщины будет меньше оснований отбивать мужа А у жены А, если у холостяка Б денег столько же. А муж А, убедившись, что молодые женщины не бросают на него кокетливые взгляды, будет больше ценить жену А и меньше замечать ее морщины. Данная динамика помогает объяснить, почему моногамный брак часто пускал корни именно в обществах с невысокой экономической стратификацией.