С ее кончиной он лишился и всякого общения. Никого не интересовало, жив он или умер. Никто не звал его в гости. Казалось, люди терпели его только ради жены. И теперь, когда он тоскует по смеху и веселью, мечтает вкусно поесть, потолковать с образованными людьми, пойти ему некуда. Когда наступают долгие праздники и ему хочется избавиться от убийственно-тоскливого однообразия крестьянской усадьбы, он тоже не знает, куда бы податься.
В самом деле, на свете есть лишь одно место, куда он может поехать, чтобы хоть немного почувствовать вкус давней жизни, — это Морбакка, откуда он взял жену. Разумеется, ему известно, что они там и вслух говорят, и думают, что она была с ним ужасно несчастна, что он попросту замучил ее до смерти, но он все равно ездит туда трижды в году по большим праздникам, ведь иначе не сможет жить.
Серебряный бубенчик звенит, резко, жалобно. Подпрапорщик фон Вакенфельдт с силой хлестнул конька кнутом. Жизнь приносит много горьких плодов, и никуда от этого не денешься. Так что коню положено делить боль со своим хозяином.
Не узнай морбаккские детишки о приближении Рождества иным способом, они бы непременно догадались об этом, заметив, как подъезжает подпрапорщик фон Вакенфельдт.
Завидев далеко в аллее его беговые санки и коня, они ужасно радовались. Бегали по всему дому и сообщали новость, выходили на крыльцо встречать, кричали “добрый день” и “добро пожаловать”, угощали коня хлебом, относили тощий саквояж в вышитых крестиком цветах и лилиях в контору, где подпрапорщику приготовили комнату.
Вообще-то странно, что дети всегда так радостно встречали подпрапорщика фон Вакенфельдта. Он ведь не привозил им ни лакомств, ни подарков, вероятно, просто был для них неотъемлемой частью Рождества, потому они и радовались. Впрочем, пожалуй, оно и к лучшему, что они выказывали такое дружелюбие, ведь взрослые вокруг него не суетились. Г-жа Лагерлёф и мамзель Ловиса даже на крыльцо не выходили, а поручик Лагерлёф с весьма глубоким вздохом откладывал “Вермландстиднинген”, вставал с кресла-качалки и шел поздороваться.
— Ну вот, ты снова здесь, Вакенфельдт, — говорил он, выйдя на порог. Потом немного расспрашивал о дороге, о поездке и провожал зятя в контору. Освобождал ящик в своей шифоньерке, проверял, есть ли свободное место в платяном шкафу. Потом уходил вместе с детьми, оставлял гостя одного.
Ведь каждый раз, когда подпрапорщик фон Вакенфельдт приезжал в Морбакку, поручик живо вспоминал покойную сестру. Старшая из детей, она заботилась о нем, когда он был маленьким, помогала ему, возилась с ним. Никого из сестер он так не любил, никем так не гордился. А она взяла и влюбилась в этакого шалопая! Красивая была, видная и под стать наружности добрая и достойная. Всегда в хорошем настроении, всегда окружающим было с нею легко. И без устали старалась сохранить свой домашний очаг. Муж-то только транжирил да проматывал деньги. А она не хотела, чтобы в Морбакке узнали, как ей трудно, и пришли на помощь. Вот почему так рано, всего в сорок с небольшим, приказала долго жить.
Грустная история и возмутительная, и поручик никак не мог выказать Вакенфельдту дружелюбие, когда все это поднималось в душе. Он предпринимал долгую прогулку, чтобы горечь улеглась.
Примерно так же обстояло и с г-жой Лагерлёф и мамзель Ловисой. Г-жа Лагерлёф любила Анну Вакенфельдт больше всех своих золовок и невесток и искренне ею восхищалась. Из всех свойственников никто не относился к ней сердечнее. И она не могла простить подпрапорщику фон Вакенфельдту, что он сделал эту превосходную женщину несчастной.
Мамзель Ловиса ребенком часто гостила в подпрапорщиковом Вельсетере, у сестры и зятя. И лучше всех остальных знала, каково приходится сестре. Слыша имя Вакенфельдт, она непременно вспоминала то утро, когда в Вельсетер заявились какие-то мужики и вывели из хлева двух лучших коров. Сестра выбежала из дома, возмущенно спросила, что они себе позволяют, однако они совершенно спокойно отвечали, что подпрапорщик минувшей ночью проиграл этих коров их хозяину. Мамзель Ловиса как наяву видела сестру, которая пришла в полное отчаяние. “Он не возьмется за ум, пока не сведет меня в могилу”, — сказала Анна.
Тем не менее, мамзель Ловиса первая вспоминала о своих обязанностях хозяйки. Вставала из-за швейного столика, где сидела с вышиванием, время от времени поглядывая в роман, лежавший открытым в швейной корзинке, шла к кухонной двери, приоткрывала ее и, как бы оправдываясь, говорила экономке:
— Майя, голубушка, опять Вакенфельдт приехал.
— Не могу понять, с какими глазами этот малый, который этак скверно обращался со своею женой, заявляется сюда каждое Рождество, — сердито отвечала экономка.
— Так ведь выставить его за порог никак не годится, — говорила мамзель Ловиса, — а теперь будь добра, Майя, свари кофейку, ему надобно погреться с дороги.
— Вечно он умудряется приехать после того, как все напьются кофею и печка прогорит, — ворчала экономка, вроде и не собираясь вставать с места.