Об одной из ваших зон («37-й» — уральской) ходят слухи, что собрали в ней лишь примерных преступников и ублажают их всячески — работой не очень донимают, библиотека, говорят, приличная, крутят фильмы о веселой жизни зарубежных женщин, есть даже (верить ли?) телевизор. Что бы сие значило? Двоим из этой зоны уже, слыхал, предоставили возможность публично расхваливать лагерь — благоухающий сосуд всяческих туманностей, от которых и самого матерого «врага народа» прошибает слеза умиления, и он быстренько исправляется в восторженного друга. Тут возможно такое объяснение — очень невероятное, но чем черт не шутит, — пока экономика спит и так нужны западные кредиты: какие-то международные организации домогаются возможности ознакомиться с лагерями, их пока не пускают, но в предвидении тех горестных времен, когда придется (пронеси, Господи!.. А вдруг все же?..) пустить их, создана показательная зона. Конечно, можно было бы соорудить ее и в самый последний момент, но свежеиспеченное благополучие легче разоблачить. Сооружение потемкинской деревни тоже требует учета исторического опыта, а таковой подсказывает, что заблаговременно склеенные фанерные хоромы имеют более натуральный вид, да и пейзане, попривыкнув к фанерному счастью, не столь обалдело выглядят, как сперва. Уж не являемся ли мы живыми свидетелями нового славного этапа в технике сооружения потемкинских деревень?
…Вчера не успел закончить письмо, хотя корпел над ним от подъема до отбоя — благо воскресенье, а сегодня от всего понедельника в моем распоряжении лишь краешек дня. Пришли с работы, похлебали баланды, и уже семь часов вечера — лежим на нарах: тот газетой шелестит, комментируя политические новости, тот глубокомысленно листает книжку, третий рассматривает потолок, что-то угрюмо напевая себе под нос… а я вот, запечатав уши затычками, строчу тебе письмо Одиссей наоборот: унесенный жестокой бурей от сладкоголосого острова, запечатал уши воском, дабы не слышать осточертевшего корабельного гомона и, притихнув, замерев, вспоминать волшебные мелодии сирен…
Ну вот, настроился писать тебе до самого отбоя, да вышла некая заминка… Впрочем, почему бы тебе не рассказать об этом (люблю правде матку резать), чтобы ты более наглядно представила себе, что за публика меня окружает.
Только что я случайно подслушал любопытную беседу двух уголовников в одном не очень благовонном месте. Прошу прощения, но клозет (как и вообще фекальная тематика) играет в здешней жизни чрезвычайно значительную роль, и избежать этой темы просто невозможно. Как-нибудь я расскажу подробнее о «дерьмометах» (как я называю тех, кто обливает начальство своим дерьмом, предварительно накопив изрядное его количество в какой-нибудь банке или в целлофановом мешке) и о любителях «фресок» (это те, кто, набрав жидкой «краски» в миску, расписывают стены и потолок камеры похабщиной и разными лозунгами), о драках и даже о «контрреволюционных» бунтах, в основе которых все тот же клич: «В уборную!»
Ну ладно, сижу я этаким печально-мудрым орлом… Странное дело: справляя большую нужду, всякий исполняется какой-то особой сосредоточенной задумчивости, словно чутко вслушиваясь в нечто сокровенное, и мысли в голову идут все неуместные какие-то, мудрые. Однажды в самом-самом зеленом детстве лет этак шести или семи — меня именно в сортире посетила такая необычная для столь нежного возраста мысль: а вдруг и где-нибудь на Луне все точно так же, до мельчайшей черточки… и там именно в сию минуту сидит на унитазе точно такой же ушастик и думает: а вдруг где-нибудь на Луне… Стоп! Он ведь должен думать: где-нибудь на Земле… Вот уже не точь-в-точь. А может, для него наша Земля — Луна? И т. д. Но даже и не это забавно, а то, что вспомнил я об этом умствовании лет пятнадцать назад — и именно в клозете, и с тех пор воспоминания об этих лунных размышлениях в невероятно далеком детстве нет-нет да и посещают меня… опять же только в сортире.