Сколько помню себя, вечно я возился со стенгазетами. И не только рисовал, но и писал. Литературный зуд я смутно ощущал в себе с детских лет. Все это, разумеется, не выходило за пределы стенгазеты, если не считать двух стихотворений, опубликованных в бакинской молодежной газете, на страницах, посвященных творчеству школьников. К стихам, впрочем, я скоро остыл, излюбленным моим «жанром» стали юмористические зарисовки из школьной жизни. И потом, в Ленинграде, в год моего учения на искусствоведческом факультете, я писал нечто вроде фельетонов для групповой стенгазеты. А однажды профессор Гущин, читавший «Введение в искусствоведение», предложил нам, первокурсникам, написать, в качестве контрольной работы, исследование средневекового барельефа со множеством фигур, изображавшего «Страшный суд». Уж не помню, что я там написал, но отчетливо вспоминаю негодующие вопросительные знаки на полях моего «труда» и — на последней странице — профессорское резюме: «Есть наблюдательность, есть чувство стиля, но совершенно недопустима фельетонная манера изложения».
Вот эта склонность к «фельетонной манере изложения» самым неожиданным образом повернула мою военную судьбу.
В начале августа в базовой газете «Боевая вахта» появилось обращение к военкорам с просьбой присылать рассказы, стихи, фельетоны, рисунки. Времени для подобного рода творчества не было почти совершенно, но все же я ухитрился довольно быстро написать маленький рассказ и фельетон о Квислинге и нарисовать карикатуру. Охватив таким образом почти все предложенные жанры, я отослал свою продукцию в газету. Прошла неделя, другая — из редакции никакого ответа. Я уже и не вспоминал об этом. Дни стояли жаркие. В шхерном районе к северо-западу от полуострова гремели бои: десантники из отряда капитана Гранина высаживались на островки, сбрасывая в море финские гарнизоны и стойко отбивая контрдесанты противника. Участились артобстрелы и бомбежки. Неумолчно грохотала канонада над Ханко.
В те дни наша рота усиленно ремонтировала дорогу, разбитую финскими снарядами. И вот однажды прибежал посыльный и затребовал меня к комиссару батальона. Я бросил носилки со щебнем и поспешил за посыльным, пытаясь припомнить, в чем же я провинился. У комиссара Никитюка в землянке сидел невысокий черноволосый батальонный комиссар во флотской форме. Это был редактор «Боевой вахты» Аркадий Ефимович Эдельштейн, и приехал он к нам в батальон, как оказалось, чтобы переговорить со мной. Слегка обалдевший от неожиданности, я отвечал на вопросы — кто, откуда, какое образование, печатался ли в газетах? Затем редактор сказал, что мои материалы будут на днях напечатаны, и предложил тему для фельетона: ухудшающееся психическое состояние Гитлера, о чем промелькнуло недавно короткое газетное сообщение.
Эделыптейн попросил нашего комиссара предоставлять мне, по мере возможности, свободное время для «писанины» и уехал, а я вернулся к своим носилкам.
Я не пожалел сатирических красок для заказанного фельетона: «бесноватый» бесновался у меня вовсю. 22 августа этот фельетон под названием «В клетке со зверем» был напечатан в «Боевой вахте». За день до этого прошел мой рассказ «Побег» — весьма наивное сочинение о бегстве финского солдата, осознавшего несправедливость затеянной Гитлером вкупе с Маннергеймом войны. Избавление от иллюзий шло медленно. Мы еще верили, что немецкие рабочие из классовой солидарности с нами портили снаряды и бомбы, — даром, что эти снаряды и бомбы свистели над нашими головами и исправно взрывались…
А спустя несколько дней были напечатаны подряд еще два моих фельетона и карикатура.
Так я стал внештатным сотрудником «Боевой вахты».
Не каждый день, но все же довольно часто лейтенант Салимон отпускал меня часа на два с работ. Я спешил в клубную землянку и принимался за сочинительство. Мишка Беляев вначале посмеивался над новым моим увлечением. Однажды я предложил ему сделать рисунок для очередного фельетона. Мишка рисовал долго и усердно, сам же перенес карикатуру на квадратик линолеума и вырезал клише. (Мы уже знали, что в «Боевой вахте» нет цинкографии и для клише там используют линолеум.) В общем, он тоже приохотился к работе для газеты. Несколько его карикатур были напечатаны.
Товарищи по взводу читали мои фельетоны придирчиво.
— Складно составил, — говорил Агапкин, отрывая от фельетона длинную полоску для самокрутки. — Только чего это ты все про Гитлера да про Гитлера? Написал бы ты лучше, друг ситный, что хватит нам тут сидеть. Вон — Таллин немцу отдали. Взяли бы да пошли всем скопом обратно отбивать…
— А ты сам напиши.
— Не, я не умею.
Агапкину недавно крепко досталось от комиссара Никитюка. Мы работали на дороге, засыпали щебнем и землей воронки от снарядов, и тут пришел комиссар — как, мол, настроение, товарищи бойцы? Агапкин — с вопросом к нему: в газете написано, что наши войска вошли в Иран, — это как же понять, свою землю отдаем, а чужую забираем? Комиссар осерчал на такие неразумные слова, стал снимать с Агапкина стружку, да так, что тот потупил шалые глаза.