Это был плен с двух сторон: плен врага и отказ помощи Сталиным, который объявил всех нс уничтоживших самих себя под Севастополем изменниками социалистической родине и коммунистическому правительству.
Этих, так называемых „изменников”, к нашему удивлению. а к моему сожалению оказалось — около ста тысяч.
К началу осады Севстополя гарнизон составлял 250 тысяч бойцов.
Семикилометровый рукав пролива, который с давних времен в Севастополе называется Большим рейдом, теперь, как и Камышева и Стрелецкая бухта, кишел вражескими быстроходными канонерками с конвойными.
Эти конвойные группы охраняли пленных черномор-I цев, которым было приказано обезвреживать, неразор-вавшиеся по разным причинам, свои же бомбы и мины.
Эти минуты в неволе и роковая первая ночь -нашего пленения, прошли в каком то дурмане.
Никто из нас -не мог понять, вникнуть в саму правду, что-же случилось? Такое состояние бывает у человека после кризиса тяжелого бредового недуга...
Только такой человек впереди видел жизнь. Мы-же видели только — смерть.
л
Сами завоеватели, одолев непокорных черноморцев, тут-же начинали их уничтожать, без всяких допросов и опросов, а вместе с ними, судьбою войны попавших им в руки женщин, детей и стариков.
Завоеватели Крыма упивались кровью. Они неистовствовали, получив долгожданную победу.
Произвол гимлеровских эсэсовцев, садизм самого генерала Манштейна, в истреблении мирного населения, нельзя было назвать необходимостью во время войны.
Это был заранее задуманный план уничтожения подсоветских рабов и, главное, моряков, за которых в то
время никто не нес ответственности, в так называемом „цивилизованном двадцатом веке”.
Теперь, много позднее, мне хочется сказать нашей современной общественности, чтобы она не дозволяла, так именуемым высокопоставленным невежам, назывзть себя жертвами за права народа, поскольку все их „жертвы” тускнеют перед страданиями тех, кто пережил войну и плен в гитлеровской неволе.
На глазах этих пленных догорали наспех сооруженные жителями убежища и пламя огня пожирало все находившееся кругом.
Женщины-матери, прижимая к груди детей, криком просили о пощаде. Но пощады не было. Враг победитель был неумолим. Его гусеницы холодных бронемашин давили и женщин, и детей, и все живое, встречавшееся им на пути.
У разрушенной стены лежит мертвая женщина. Рядом с ней, уцепившись ручелками за юбку, копошится ребенок и пискливым голоском зовет мать.
Подбежавший эсэсовец, сапогом отбрасывает ребенка... другой наступает ему на голову ногами...
Доблестные солдаты генерала Машитейна празднуют свою победу. Их не останавливают ни стоны, ни крики, ни мольбы о пощаде.
Я передвигаюсь по развалинам города в замкнутом людском загоне пленных. На наших глазах победители справляют свой кровавый пир.
Я погружаюсь в какой-то бред и так-же начинаю кричать, не зная зачем и кому. Кричат и мои соседи по загону.
Одно было желание, заснуть и не проснуться. Никогда не проснуться. Но, нам последним живым солдатам родного городз, выпала доля видеть еще и гибель крепости, и гибель ее населения. Видеть то, что страшнее самой смерти во время боя.
Плен у немцев, самая ужасная вещь. В таком плену и „свой” перестает быть своим. Даже близкий начинает чуждаться тебя.
Пленные — это стадо животных, подгоняемых кнутом. У пленного отобрано все человеческое.
В нашей среде образовалось два лагеря: один лагерь — это пленные, которые решили переносить всякое унижение, голодные дни, веря, что в конце-концов неволя кончится.
Другие наоборот, бросались сами в пасть смерти гитлеровскому Гестапо и под пули эсэсовцев.
Они поносили, ругали фашистов, пока не падали мертвыми под выстрелами конвои. Другие, просто бросались на охрану.
Советские военнопленные, из всех попавших в плен европейцев, были самыми несчастными людьми. Они были обращены в стадо скота. Но Всевышняя Сила хранила их, она вливала в них силу и надежду за колючей проволокой нацизма.
Недаром ходила поговорка: „Чем больше немцы нас уничтожают, тем скорее войну закончат".
Варвары из гитлеровского гестапо не поняли одного: что земли России захватить можно, но всех русских уничтожить нельзя.
Мне лично было ни тяжелее, ни легче, чем остальным. Безстрашие к постоянным избиениям вселялось одинаково, как и к голоду.
И с течением времени, я больше и больше начал убеждаться, что и здесь можно терпеть, если имеешь какую-то надежду?
В чем именно была эта надежда, я не знал. Но чувствовал. что она оправдается.
Ведь даже человек, которого ведут на казнь, живет надеждой. На что-то. Только поэтому он не бросается «а конвоиров, не бежит... ожидая спасения.
Ожидал его и я. Ожидали и те сотни тысяч других пленных, которые находились в неволе Гитлера...
* *
♦