Стало темнеть, и я зажег лампу. Закрыл окно, чтобы не налетели бабочки. Слегка удивился, сообразив, что мне ни разу не пришло на ум лететь в Сидней. Я не помнил, сказал ли Бен, что они будут жить в Сиднее, но Австралия не так уж велика, у меня есть там знакомые, которые с радостью включились бы в поиски женщины. Можно бы организовать розыски, расспросы, объявления. Все-таки занятие. Но почему-то мне было ясно, что ничего этого я не предприму. Я отступился. Смиренно следовать за ней на расстоянии, только для того, чтобы она знала, что я еще здесь? Это значило бы сделаться страшным привидением. Нет, я отступился, и теперь мне казалось, что случилось это еще в предчувствии ее ужасающего бегства. Почему после того немыслимого чаепития я только ждал, воображая, что она мне позвонит? Неужели я и правда ждал звонка? Неужели и правда воображал, что в последнюю минуту она спрыгнет ко мне в шлюпку? Уже тогда я должен был знать, что никуда она прыгнуть не может. И, сжав руками голову, раскачиваясь, как от лютой боли, я думал, если бы только мы могли не расставаться, если б только Хартли была моей сестрой, я бы с такой радостью о ней заботился, так нежно ее любил бы.
Поесть я не решился. Есть не хотелось, и не верилось, что я еще когда-нибудь в жизни проголодаюсь. Наконец я поплелся наверх, совсем больной и пьяный. Занавеска из бус щелкала на морском ветру, неведомо как проникавшем в дом. Маленькая луна неслась сквозь рваные облака, голова кружилась от ее скорости. Может быть, Хартли ничего не осталось, кроме как любить Бена, сердце у нее любящее, а больше любить некого. Когда-то ей так хотелось любить Титуса, но Бен умертвил ее любовь к Титусу, а тем самым умертвил и ее. То, что я видел, было оболочкой, шелухой, мертвой вещью, мертвой женщиной. И однако именно ее я так хотел оживить, слиться с ней, лелеять ее. Я принял три таблетки снотворного. Уже засыпая, подумал, почему она сохранила то письмо, хоть и не прочла его? Почему оставила тот камень в саду, где я наверняка должен был его заметить? Что, если это все-таки к добру?
Наутро я проснулся не рано, в полдесятого, как я узнал по телефону. Болела голова. Спустившись в кухню, я споткнулся о ванну, которая так и стояла там, до половины налитая водой. С горем пополам я вылил воду – частью на пол, частью на лужайку – и убрал ванну на место, под лестницу. Попробовал поесть печенье, но оно отсырело и размякло. В доме не было ни хлеба, ни масла, ни молока. Да я и не был голоден. Подумал было сходить в лавку, но не мог сообразить, какой сегодня день. Мне показалось, что звонили в церкви, значит, возможно, воскресенье. Мелькнула неясная мысль – не съездить ли в Лондон. Однако никаких конкретных поводов для поездки у меня не было. Видеть мне там никого не хотелось, а дела никакие не ждали.
Я вышел на шоссе поглядеть, какая погода. Стало теплее, голубее. В Гилбертовой корзинке белели письма. Как видно, забастовка (или нерабочие дни, или что у них там было) уже кончилась. От Хартли, конечно, письма не было, но было одно от Лиззи. Я принес письма в красную комнату и сел за стол.
До чего же трогательное письмо, и под конец это приглашение «к нам»! И еще: «я виновата, но ты должен меня оправдать»! Так похоже на Лиззи. Я распечатал другое письмо, оно оказалось от Розмэри Эш.