Но, может статься, не все так просто. Если формальная позиция утверждения «я говорю» не поднимает каких-либо свойственных именно ему проблем, его смысл, несмотря на кажущуюся прозрачность, открывает потенциально безграничное поле вопросов. В самом деле, «я говорю» ссылается на некий дискурс, который, поставляя ему предмет, готов послужить его носителем. Но этого дискурса еще нет; «я говорю» черпает свою самодостаточность только в отсутствие любого другого языка; дискурс, о котором я говорю, не существует до того, как быть высказанным во всей своей наготе в момент, когда я произношу «я говорю», и исчезает, стоит мне замолкнуть. Всякая возможность языка иссушается здесь переходностью, в которой он совершается. Его окружает пустыня. С какой предельной тонкостью, в какой особой, исключительной точке мог бы сосредоточиться язык, чтобы охватить себя в оголенной форме «я говорю»? Разве что как раз пустота, в которой разворачивается бессодержательная скудость этого «я говорю», является некоей абсолютной открытостью, допускающей бесконечное распространение языка, тогда как субъект — то самое «я», которое говорит, — дробится, рассыпается и рассеивается до полного исчезновения в этом голом пространстве. Если язык в самом деле умещается в одинокой самодостаточности «я говорю», ничто не в праве его ограничить — ни тот, к кому он обращается, ни истина того, чтό он гласит, ни значения или системы представления, которые он использует; словом, изречение и сообщение некоего смысла уступает место развертыванию языка в сыром виде, разворачиванию чисто внешнего; говорящий субъект уже не столько инициатор дискурса (тот, кто ведет его, в нем утверждает и судит, подчас сам представляется в нем в предназначенной для этого грамматической форме), сколько нечто несуществующее, в чьей пустоте бесперебойно продолжается нескончаемое излияние языка.
Принято полагать, что современную литературу характеризует удвоение, позволяющее ей обозначить саму себя; в этой самоотсылочности она-де находит средство и полностью уйти внутрь (высказывать впредь лишь самое себя), и проявляться мерцающим знаком своего далекого существования. На самом же деле событие, породившее то, что, строго говоря, понимается под «литературой», соотносится с уходом внутрь лишь на поверхностный взгляд; речь скорее идет о переходе «вовне»: язык уклоняется от дискурсивной формы бытия — то есть от династии репрезентации, — и литературная речь развивается исходя из самой себя, образуя сеть, каждая точка которой, отличная от других, отстоящая даже от самых близких, располагается по отношению к остальным в пространстве, их одновременно вмещающем и разделяющем. Литература — отнюдь не язык, приближающийся к себе вплоть до точки обжигающей явленности, это язык, отходящий от себя как можно дальше; и если в своем выходе «вне себя» он обнажает собственное бытие, этот внезапный проблеск вскрывает скорее зазор, нежели складку, скорее рассредоточение, нежели обращение знаков на самих себя. «Субъектом» литературы (тем, что в ней говорит, и тем, о чем говорит она) является не столько язык в своей позитивности, сколько пустота, в которой он обретает свое пространство, когда высказывает себя в наготе «я говорю».
Это нейтральное пространство характеризует в наши дни западную литературу (вот почему она уже не является ни мифологией, ни риторикой). И как раз эту литературу необходимо сегодня осмыслить — как ранее требовалось осмыслить истину — потому, что «я говорю» направлено как бы в противоход к «я мыслю». В самом деле, «я мыслю» вело к неоспоримой уверенности в
2. Опыт внеположного