Читаем Морис Бланшо: Голос, пришедший извне полностью

Но, может статься, не все так просто. Если формальная позиция утверждения «я говорю» не поднимает каких-либо свойственных именно ему проблем, его смысл, несмотря на кажущуюся прозрачность, открывает потенциально безграничное поле вопросов. В самом деле, «я говорю» ссылается на некий дискурс, который, поставляя ему предмет, готов послужить его носителем. Но этого дискурса еще нет; «я говорю» черпает свою самодостаточность только в отсутствие любого другого языка; дискурс, о котором я говорю, не существует до того, как быть высказанным во всей своей наготе в момент, когда я произношу «я говорю», и исчезает, стоит мне замолкнуть. Всякая возможность языка иссушается здесь переходностью, в которой он совершается. Его окружает пустыня. С какой предельной тонкостью, в какой особой, исключительной точке мог бы сосредоточиться язык, чтобы охватить себя в оголенной форме «я говорю»? Разве что как раз пустота, в которой разворачивается бессодержательная скудость этого «я говорю», является некоей абсолютной открытостью, допускающей бесконечное распространение языка, тогда как субъект — то самое «я», которое говорит, — дробится, рассыпается и рассеивается до полного исчезновения в этом голом пространстве. Если язык в самом деле умещается в одинокой самодостаточности «я говорю», ничто не в праве его ограничить — ни тот, к кому он обращается, ни истина того, чтό он гласит, ни значения или системы представления, которые он использует; словом, изречение и сообщение некоего смысла уступает место развертыванию языка в сыром виде, разворачиванию чисто внешнего; говорящий субъект уже не столько инициатор дискурса (тот, кто ведет его, в нем утверждает и судит, подчас сам представляется в нем в предназначенной для этого грамматической форме), сколько нечто несуществующее, в чьей пустоте бесперебойно продолжается нескончаемое излияние языка.

Принято полагать, что современную литературу характеризует удвоение, позволяющее ей обозначить саму себя; в этой самоотсылочности она-де находит средство и полностью уйти внутрь (высказывать впредь лишь самое себя), и проявляться мерцающим знаком своего далекого существования. На самом же деле событие, породившее то, что, строго говоря, понимается под «литературой», соотносится с уходом внутрь лишь на поверхностный взгляд; речь скорее идет о переходе «вовне»: язык уклоняется от дискурсивной формы бытия — то есть от династии репрезентации, — и литературная речь развивается исходя из самой себя, образуя сеть, каждая точка которой, отличная от других, отстоящая даже от самых близких, располагается по отношению к остальным в пространстве, их одновременно вмещающем и разделяющем. Литература — отнюдь не язык, приближающийся к себе вплоть до точки обжигающей явленности, это язык, отходящий от себя как можно дальше; и если в своем выходе «вне себя» он обнажает собственное бытие, этот внезапный проблеск вскрывает скорее зазор, нежели складку, скорее рассредоточение, нежели обращение знаков на самих себя. «Субъектом» литературы (тем, что в ней говорит, и тем, о чем говорит она) является не столько язык в своей позитивности, сколько пустота, в которой он обретает свое пространство, когда высказывает себя в наготе «я говорю».

Это нейтральное пространство характеризует в наши дни западную литературу (вот почему она уже не является ни мифологией, ни риторикой). И как раз эту литературу необходимо сегодня осмыслить — как ранее требовалось осмыслить истину — потому, что «я говорю» направлено как бы в противоход к «я мыслю». В самом деле, «я мыслю» вело к неоспоримой уверенности в Я и его существовании; «я говорю», напротив, отодвигает, распыляет, стирает это существование, давая проявиться лишь его пустому местонахождению. Мысль о мысли, целая традиция, более широкая, чем философия, убеждала нас, что ведет в глубочайшие внутренние недра. Речь о речи ведет — через литературу, но, возможно, и другими путями — вовне, туда, где исчезает говорящий субъект. Наверное, именно по этой причине западная рефлексия так долго колебалась перед осмыслением бытия языка — словно предчувствовала опасность, которую представляет для очевидности «я есмь» его, языка, обнаженный опыт.

2. Опыт внеположного

Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальная история

Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века
Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века

Книга профессора Гарвардского университета Роберта Дарнтона «Поэзия и полиция» сочетает в себе приемы детективного расследования, исторического изыскания и теоретической рефлексии. Ее сюжет связан с вторичным распутыванием обстоятельств одного дела, однажды уже раскрытого парижской полицией. Речь идет о распространении весной 1749 года крамольных стихов, направленных против королевского двора и лично Людовика XV. Пытаясь выйти на автора, полиция отправила в Бастилию четырнадцать представителей образованного сословия – студентов, молодых священников и адвокатов. Реконструируя культурный контекст, стоящий за этими стихами, Роберт Дарнтон описывает злободневную, низовую и придворную, поэзию в качестве важного политического медиа, во многом определявшего то, что впоследствии станет называться «общественным мнением». Пытаясь – вслед за французскими сыщиками XVIII века – распутать цепочку распространения такого рода стихов, американский историк вскрывает роль устных коммуникаций и социальных сетей в эпоху, когда Старый режим уже изживал себя, а Интернет еще не был изобретен.

Роберт Дарнтон

Документальная литература
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века

Французские адвокаты, судьи и университетские магистры оказались участниками семи рассматриваемых в книге конфликтов. Помимо восстановления их исторических и биографических обстоятельств на основе архивных источников, эти конфликты рассмотрены и как юридические коллизии, то есть как противоречия между компетенциями различных органов власти или между разными правовыми актами, регулирующими смежные отношения, и как казусы — запутанные случаи, требующие применения микроисторических методов исследования. Избранный ракурс позволяет взглянуть изнутри на важные исторические процессы: формирование абсолютистской идеологии, стремление унифицировать французское право, функционирование королевского правосудия и проведение судебно-административных реформ, распространение реформационных идей и вызванные этим религиозные войны, укрепление института продажи королевских должностей. Большое внимание уделено проблемам истории повседневности и истории семьи. Но главными остаются базовые вопросы обновленной социальной истории: социальные иерархии и социальная мобильность, степени свободы индивида и группы в определении своей судьбы, представления о том, как было устроено французское общество XVI века.

Павел Юрьевич Уваров

Юриспруденция / Образование и наука

Похожие книги