– А я серьезно отвечаю. Не удался опыт. Не удался, Яков Тихонович, вот жалость. Ладно, хватит темнить. Скажи, они что, нужны тебе, эти дрова? Нет, конечно. Но надо же покрасоваться, что у тебя за каждое деревце душа болит. А я не хочу красоваться, я вот такой. Они мне на хрен не нужны, ни сырые, ни сухие. Отрубил к ядреной баушке и воткнул. Ясно теперь?
Яков Тихонович смотрел непонимающими глазами.
– Виктор, ты откуда такой взялся?
– Да из вас же, откуда.
– Не, ты не наш. Ты черт знает чей!
Яков Тихонович повернулся, двинулся к кошевке. Разобрал поводья.
– Ты вот что. Уезжай куда-нибудь. На работу я тебя не возьму.
– Да брось, Яков Тихонович, возьмешь.
– Нет!
– Куда денешься. Заставят. А что насчет этих дров – кто сказал, что я их отрубил? Ты видел? Не пойманный, сам знаешь, еще не тот. Назад-то не повезешь?
– Сам уйдешь, не маленький.
Яков Тихонович был растерян. Буром перла на него неприкрытая наглость, и он не знал, как с ней справиться. Его немалый опыт, приобретенный собственными шишками, оказывался беспомощным. Не встречал он раньше такого. В первый раз. Если бы Виктор отпирался, если бы он оправдывался – было бы понятно. А так – нет. Яков Тихонович подстегнул Пентюха и поехал. Несколько раз оглянулся. Виктор стоял возле березок, глубоко засунув руки в карманы, криво усмехался и провожал его холодным взглядом.
Дождался, пока кошевка скрылась в логу, сел прямо на мокрую еще землю и неторопливо закурил. Смотрел на деревню, которая лежала перед ним, и старался ни о чем не думать. Он научился не думать там, в холодном прокуренном бараке, когда оставался один на один с выматывающей бессонницей. Она подталкивала к воспоминаниям, заставляла решать какие-то вопросы, винтом крутила на спрессованном, плоском, как блин, матрасе, заставляла быть в постоянном напряжении и измучивала хуже всякой работы. Тогда он научился лежать с открытыми глазами и бессмысленно глядеть в мутно белеющий потолок. Ни одной мысли, кроме странного желания – что-то увидеть, разглядеть. Крепко помогало, успокаивало, и время бежало скорее, а потом приходил и сон.
На деревню он сейчас смотрел, как в потолок.
4
Это детское воспоминание постоянно жило в нем, иногда даже снилось – в самых мелких подробностях. Сначала Виктор удивлялся, а потом понял, что детские воспоминания – наиболее яркие. Во взрослой жизни зачастую не помнишь, что делал на прошлой неделе, но зато как наяву видишь случай двадцатилетней давности. Сейчас ему тридцать, а тогда было десять, ровно десять лет.
Мать будила его рано утром, еще до того часа, когда прогоняют коров в стадо. Под крыльцом лежали приготовленные с вечера литовки, полотно их было обмотано тряпками, а сверху перевязано еще и бечевками. Мать держала корову, а накосить сена в те годы стоило великих трудов. Наделы колхозникам давали до смешного маленькие, и каждому приходилось выкручиваться в силу своего разумения и ловкости.
Следом за матерью Виктор тащился по пустой дороге к дальним колкам. Там, когда весной сеяли пшеницу, трактористы для быстроты срезали большой угол, и к середине лета он густо зарастал высокой травой. Косить ее было одно удовольствие, если бы в открытую. А то приходилось постоянно прятаться. Едва с дороги доносился гул машины, мать сдергивала со своей головы платок и ничком ложилась на землю. Виктор падал рядом с ней, замирал и с затаенным страхом, перемогая отчаянный стук сердца, ждал – вот заглохнет сейчас мотор, стукнет дверца кабины, придут сердитые, неумолимые дядьки и опишут, как говорила мать, кошенину. Витька не понимал, как это можно описать траву, но боялся, если не дай бог такое случится. Он начинал бояться с той минуты, когда его будила мать, и страх не отпускал на покосе целый день. Измученный им, он как-то предложил матери:
– Мам, давай продадим корову.
Они как раз сидели на дальней полянке в колке и обедали. Мать невесело улыбнулась, положила на чистый расстеленный платок кусок хлеба и малосольный огурец, по-старушечьи сложила на коленях тяжелые, изработанные руки. А потом со вздохом сказала:
– Да как же мы, Витя, без коровы-то? Я без нее и жить не умею. Как без молока-то будем?
– Я и без молока проживу, лучше воду пить.
– Нет уж, сынок, пока сила у меня есть, воду ты пить не будешь.
А через два дня их поймали. Сам председатель колхоза. Он хорошо знал окрестные поля и машину оставил далеко на дороге, пришел пешком, и они его не услышали.
– Так, так, значит, колхозную травочку рубаем…
Он не ругался, не кричал, говорил ровно, спокойно, но с какой-то нехорошей усмешкой. Она таилась в уголках губ, в прищуренных, цепких глазах, и от нее становилось не по себе. Мать охнула и от неожиданности выронила литовку. Председатель подошел поближе, пошевелил ногой высокий валок, удивленно покачал головой.
– Да, сенцо-то первый сорт будет… Описать придется.
– Семен Федорович, – взмолилась мать, – дак все равно ить пропадет.
– Как это пропадет? Опишем, увезем на ферму, вот и не пропадет.