— «Расписание дней празднеств, обеденных столов, поздравлений и парадов по случаю священного коронования их императорских величеств.
8 мая, воскресенье. Выезд из Петербурга и приезд в Петровский дворец»…
— А я, это самое, — прервал Петр Анисимыч, — имел честь с его камердинером беседовать. Ей-ей, не вру!
— Это когда же ты успел! — удивился Аппельберг.
— Я много чего успел! Кто из вас у Казанского собора в семьдесят шестом году с переодетыми жандармами дрался? А я успел.
— Стало быть, ты, Анисимыч, участник первой русской политической демонстрации?
— А как же? Плеханова слушал. Под красным знаменем стоял. Человек сорок тогда наших арестовали. Чего успел? Я даже шефу жандармов Мезенцову предупредительные письма носил. Дурачком, это самое, прикинешься и несешь. Подкатывает, помню, рысак Варвар…
— Знаменитый рысак, — улыбался Аппельберг, — на нем Крапоткин из тюрьмы бежал, да и когда Мезенцова убили, на Варваре Кравчинский уходил.
— Одним словом, Варвар он, Варвар. Ну, значит, подкатывает на нем дама. Красавица, конечно. Останавливает коляску возле меня: «Пожалуйте». Сажусь. Дает она мне письмо и возле третьего отделения высаживает. Несу я это письмо через парадный подъезд, передаю адъютанту: «Будет ли ответ?» Адъютант письмо принял, понес куда-то, через минуту слышу: «Негодяй! Ответа не будет. Пошел вон!»
— Анисимыч, ты же про другое хотел рассказать! — возроптал Аппельберг.
— Про камердинера, что ли? Тут, это самое, когда мы на Новой бумагопрядильной фабрике устроили забастовку, рабочие стали говорить, что надо прошение наследнику подать. Лука, помнишь?
— Ты лучше скажи, Анисимыч, сколько мы за это дело оттрубили здесь?
— Это само собой. Помнишь, прошение нам Родионович написал… Ну, пошли подаватъ бумагу. Толпа здоровая, весь Невский запрудила. Тут, это самое, примчался помощник градоначальника Козлов. Я у него на пути и оказался: «Ваше превосходительство, народ желает говорить с цесаревичем. Просит улучшить положение рабочих». А он мне свое: «Разойдитесь. Если вам не нравится на фабриках, поезжайте на родину, откуда приехали». Я ему говорю: «Ваше превосходительство, зачем вы нас из города гоните? Где же нам, говорю, голову приклонить? С родины нас нужда вытурила. Мы ведь должны подати платить». — «Ах, говорит, подати платить! Взять его!» Тотчас меня схватили и — во дворец, в пожарное отделение. Тут и пожаловал камердинер этот самый. «За что, спрашивает, вас арестовали?» Я ему: так и так. «Грубостей не говорили?» — «Нет». Ушел. Минут через пятнадцать прибегает Козлов и давай орать: «Не только в Сибирь, но и за Сибирь загоню!» А тут опять появился этот самый камердинер и говорит Козлову: «Извольте к цесаревичу». А мне что? Сижу. Прибегает, это самое, Козлов. Белый как снег, ласковый, нежный. «Голубчик, говорит, цесаревич ничего сделать не может. Пока он еще не имеет на это прав. Поди и скажи рабочим: если хотят, пусть работают, а не хотят, пусть ищут, где лучше. Насильно заставлять работать их не будут».
Я пришел на фабрику и говорю: «Ребята, держись! Наследник комиссию обещал прислать, дело наше по правде разберут».
Тут в «Новостях» статью о нашей стачке пропечатали. Акции Новой бумагопрядильной стали падать, и хозяева поспешили отступить.
— Ну, теперь-то прав у бывшего цесаревича предостаточно, — сказал серьезно Аппельберг, — только дела еще хуже пошли. Рабочих тысячами на улицы выбрасывают.
— Приедем домой, разберемся. Правда, Лука?
— Правда, Анисимыч. — Лука встал, улыбнулся виновато, но и радости не скрывая. — Пора нам. До Красноярска не близкий путь.
Все разом поднялись. Пошли объятия, слезы, торопливо писали адреса, надежно прятали письма.
По Сибири ехать еще тысячи и тысячи верст, но думами и Лука, и Анисимыч, и Сазоновна были уже дома, в России.
II
Из Красноярска в Ачинск, из Ачинска в Мариинск, из Мариинска в Томск — все лошадьми. Из Томска пароходом до Тюмени, потом опять лошадьми до Екатеринбурга, от Екатеринбурга поездом — в Пермь, из Перьми пароходом до Нижнего Новгорода, от Нижнего поездом до Москвы и еще раз поездом до Орехово-Зуева. Тут и дороге конец.
Местечко Орехово-Зуево для того и явилось, видно, на белый свет, чтоб человек отсюда, отмучась, шел прямо в рай.
Но многих насчет рая брало сомнение. Что в Зуеве, на левом берегу Клязьмы в Московской губернии, что в Орехове, на правом, во Владимирской, кабаков и питейных заведений столько поставили, что потекли еще две реки. Обе зеленые, глубины немерянной. Тонуло и пропадало в этих реках людей видимо-невидимо.
Никто в Орехово да Зуево силком не тянул, сами шли пропадать.
Казенный казарменный стол, взятый от окна и втиснутый между железными высокими кроватями, на которых и сидели, принял всех, самых близких и самых дорогих людей.
Тесно было, душно, но хорошо.
Уселись за пиршество с утра и уже поустали есть, а все сидели, все поглядывали друг на друга — вон ведь как славно среди своих.