Потом ризничий и подрясник прислал старенький, пояс кожаный, скуфейку черную изношенную и сапоги старые.
Мягче стали ложиться волосы ровными прядями с крутым завитком у плеч, тело сухим стало, мускулистым, выносливым, кожа на лице стала суше и матовей, глубже глаза, и взгляд сделался спокойным, ровным, не безразлично мертвым, а сосредоточенным, углубленным в глубину сознания — сухим огнем горел воздержания и труда, а когда подымал веки — сиял, устремленный вдаль.
Похудел весь, отчего еще стал стройнее, тоньше и черты лица стали правильными, и голос звучал изнутри певуче.
Некогда было молиться, думать, каяться, ожидать пришествия неземного любимой девушки, — научился ее душу в своей чувствовать и жил весь ею, точно она в него вошла, и все люди, все женщины, все девушки стали только братьями и сестрами, — просто людьми, с которыми так же спокойно и говорил, когда спрашивали, почему в монастырь ушел. И всем отвечал одно и то же:
— Пришел сюда научиться любить каждого, в миру не умел любить…
Но никогда никому ни намеком, ни словом не открывал души и не прятал ее — отдавал каждому, но навсегда закрыл в ней прошлое и для себя, и для всех. И когда надоедливо приставали с расспросами, переставал отвечать и уходил молча.
И все знали — и богомольцы и дачники, что из богатой семьи студент, и каждому хотелось про него все знать. Иону расспрашивали, и тот ничего не мог ответить, только зло ехидничал:
— Святым хочет при жизни сделаться. Святость на себя напускает…
И в верхних номерах ждали студента-послушника — полюбоваться на него, расспросить, пококетничать, улыбнуться заставить…
Но так же спокойно входил в номера и выходил, не смущаясь наготы женской — не видел ее, не чувствовал.
Из старой гостиницы вещи перенесли Костицыной — не взглянул даже ни на нее, ни на Зину. Стали устраиваться…
— Ты заметила, Зиночка, какой красивый послушник?..
— Особенный.
— И мне кажется, что особенный.
Когда самовар подавал вечером — Вера Алексеевна спросила:
— А вы давно в монастыре, батюшка?
— Недавно…
Зина у окна стояла и вздрогнула от певучего голоса.
Утром гулять пошли в лес и, возвращаясь, спросили Иону-гостиника:
— Откуда у вас, батюшка, такой красивый послушник?
— Какой?..
— А такой особенный?..
— Студент, что ли?
Зина даже вздрогнула:
— Как студент?
— Да так, барышня, студент беглый. Из Питера убежал чего-то в монастырь к нам, — теперь послушником.
Задержали его вечером вопросами.
Остановился у двери, опустил глаза и тем же певучим голосом отвечал спокойно, коротко.
Сумерки были теплые, звенящие комарами; утомленные лесным воздухом и дневным жаром — влажные были, томительные.
Медленно мысли ползли горячие, истомленные, ленивые от горячего марева.
И в этих сумерках вспомнилась Костицыной и ее юность капризная и взбалмошная и становилось грустно и больно за потерянное, чего никогда не вернешь больше. Капризничала, играла с душой человека, с любовью его. Случайное было знакомство, странное. У подъезда Александринки потеряла отца с матерью. Кто схватил, не дал опомниться. Понеслись сани, а за ними вдогон другие. Куда-то на край города… Душный платок подносили к носу, чтоб не кричала. Порывалась сперва — держали крепко и постепенно ослабевала, одурманенная сладковатым запахом, тошнило от него, было противно, гадко, а потом не помнила, что было дальше. И сзади, на другом извозчике, студент гнался за первым по следам, стоя за спиною кучера, боялся упустить из виду. Видел, как соскочили из санок двое и понесли в домик с низкими ставнями. Остановил за два дома от этого. Стучал в соседние домики. Вломился в тот, куда занесли девушку, обошел все комнаты, перебудил всех гостей у барышень и в самой задней нашел уже полураздетую. Двое в окно выскочили в темноту, не успели еще обесчестить девушку. Пахнул воздух морозный. Открыла глаза испуганно… Не знала где. Спрашивала. Не отвечал ничего. Одел только шубку и капор ей и на руках вынес в сани. Дорогою адрес спросил. Привез за полночь. Как сына встретили. Хотели благодарить деньгами — не взял. Пригласили бывать, как самого близкого. Начал бывать, сперва редко, и когда полюбил — каждый день. Играла душой его, кокетничала, и когда чуть не со слезами, сдавленным голосом, умолял о любви — рассмеялась и убежала. И не пришел больше. Ждала, плакала. Хотела вернуть. Не выдержала, сама пошла в Невскую лавру искать студента. Ответили, что в общежитии нет его больше, ушел в келию. Каждый день ходила ко всем службам, до последнего человека дожидалась и один раз встретила в клобуке черном. Бросилась к нему; ускорил шаги, ничего не сказал, не взглянул даже.
И теперь казалось ей, что это он, тот студент, от нее убежал, в монастырь и она виновата, она, Костицына. Ничего не значит, что молод, и он молодым был, красивым сильным, на руках ее уносил из омута, и даже не поцеловала ни разу его. И не Борис перед ней стоял, а другой, тот, ставший единственным, и захотела спасти этого, душу отдать, себя.