— войну начали… кому эта война нужна с японцами? — народу?.. Какой интерес народу драться, было бы за что?.. Кричали — шапками закидаем, а вышло, что не шапки нужны, а шимозы. Закидывают наших солдат шимозами, зарылись в землю… Это, видно, не с турками воевать.
И в мастерской про то же говорили рабочие, и по капле подтачивало душу Афонькину, сперва для своей цели работал, чтоб через Петровского побывать у Фенички и не по делу, а как знакомому, повидать ее, о себе напомнить, чтоб не забыла про то, что спас ее — вернул вексель трехсоттысячный, а потом и стал понимать, если и убивают министров, то есть за что — не задарма поясницу ломило, на что была сила, и той стало мало. Каждого городового стал ненавидеть и на каждого человека осторожно оглядывался — не подслушал бы что, да в полицию не донес бы, и на мастера поглядывал искоса, как и все, — думал, интересы блюдет хозяйские. Сколько лет среди разных людей толкался и в монастыре, и на постоялом дворником, и сидельцем в трактире, а теперь попал на завод и сразу жизнь почуял, — там еще в губернском городе не видал такого труда каторжного, не случалось видеть, и понял, что, может, недаром и Дракина не хвалят трепальщики. Кузьма старый продувной был жулик, да и Дракин тоже — по-ученому с капиталом выжимал из рабочего по копеечке, и пожалел даже, что вернул вексель, — если б не Феничка, — ей бы и теперь отдал, — а Дракину — никогда бы. По субботам на Малую Спасскую приходил прямо с завода — закопченный, просаленный и пива брал пару — дожидаясь Петровского.
— Ну, как, Афанасий Тимофеевич?..
— Как?.. У каждого в уме одинаково. Сколько ни слушаю — все одно говорят, сами знаете что.
— Так я вам теперь скажу, — слышали о партиях, — ну, так вот, и мы с нею работаем. Сразу вас труд привел в христианский вид, и не мы, а этот труд проклятый.
— Работу давайте, теперь сумею.
— Никакой вам работы мы не дадим, придет время… обождать
А вот листки насчет войны если возьметесь в мастерской раскидать, вот вам и работа. Только смотрите, осторожнее, — теперь сами знаете, что товарищ тот только, кто в партии, только этому и верить можно.
— А нельзя ли и мне в партию?
В следующую субботу и в партию приняли под ответственность Петровского за его поручительством и явку получил и кличку — монах. Одна только и осталась у Афоньки слабость — девки с Выборгской да работницы с трикотажной. К девкам иной раз ходил с слесарем, а за работницами ухаживал, только лясы точил, знакомства заводить было некогда да и пугались его — рыжего в картузе синем, еще в том, что у Галкина за прилавок одел.
В мастерской говорить стали, что народ собирается к царю идти, сам пойдет, говорить будет, просить милости, как в старину ходили — с крестом да с хоругвями, и не одни пойдут, а с попом — петицию подавать, на министров, на генералов жаловаться.
Передал Афонька разговоры Петровскому… явка у него с ним была постоянно, с поручителем.
— Знаю, монах, — ничего из этого не выйдет, и это знаю, а начинать надо, — с этого и начнется, никогда еще не было, а как будет, и сами не знаем, — всколыхнуть трудно, понимаешь ты, всколыхнуть, — после само пойдет, как половодье, а вот всколыхнуть?..
В морозы рождественские, когда и рабочему люду в кабаке греться приходится либо в пивнушке граммофон слушать осипший за парою пива, чтоб хоть какой-нибудь свет увидать на людях, а не в конуре своей прокопченной коротать вечер в тоске смутной, и разговор вольнее, откровеннее. Один если и придет в комнатушку с обоями выцветшими от туманов да сырости питерской, глянет в окно — кроме фонаря газового да сутулых людей ничего и не видно, и пойдет отвести душу с приятелем, и все будто легче станет. На свету под ацетиленовый фонарь шипящий и в душе светлей — надежда закопошится на лучшее. И по пивным, по трактирам разнесся слух, что народ собирается на поклон идти к самодержцу, просить милости усмирить разгулявшихся господ да министров. Заядлые только не верили, говорили, как Петровский, что толку не выйдет, — прогуляются к Зимнему, ни с чем и воротятся. Но у каждого надежда жила, и каждый думал, что авось что и выйдет, — не пробовали, надо попробовать. И старая сказка про старинку, когда московские цари сами и батогом колотили, и суд чинили, и со всякого звания людьми говорили запросто, и теперь жила у каждого, — как-нибудь наладится, когда, по пословице, царь до правды дознается, и солнце выглянет. И пословицу приплетали в сказке, и выходило так, что, небось, после этого и солнце выглянет. И дня никто не назначал особого, — сам собой и день вышел — по-сказочному. И пошли, горланя до отчаяния «Спаси, господи, люди твоя», точно отчаяние и молитву заставляло петь, чтоб не погасла надежда на милость царскую, да не родило страха отчаяние, когда человек и обратно повернуть может по своим конурам в трущобы питерские.