В деревне Хвойное была посадка. Спутники, трое свеженьких лейтенантов, смотрели с нескрываемой неприязнью на Лучича и Яшина, тащивших свои мешки в избу, где расположилась комендатура аэродрома. В их главах эти гражданские смахивали на отвратных спекулянтов. Как только «мешочники», приморившись у печки, заснули, лейтенанты тихонько вышли на поле, уговорили летчика побыстрее заправить самолет и на рассвете улетели без них.
Проснувшись, Лучич от ярости чуть не задушил военного коменданта. Лететь со специальным заданием Государственного Комитета Обороны и подвергнуться нелепому самоволию каких-то мальчишек лейтенантов!
Пожилой майор, комендант, видел в плечистом обладателе бобровой шубы, по совести говоря, тоже, в общем-то, мальчишку. Тридцать пять лет — еще не аксакал, прямо скажем. Но не отказал в связи, позволил воспользоваться своим аппаратом, и вскоре Лучич дозвонился до Молокова.
Специальный самолет за ним и Яшиным прибыл через сутки. В одиннадцатом чесу ночи, или, по-военному, в двадцать два часа сорок восемь минут, они, миновав Ладогу, благополучно приземлились в Ленинграде. Было тридцать первое декабря 1941 года. До наступления нового, 1942 оставался час и двадцать минут. Напрягая голос, Лучич кричал в черную эбонитовую трубку телефона:
— Товарищ Восканян, мы прилетели! Присылайте какой-нибудь транспорт, мы тут вам кое-что привезли к празднику! Наши рабочие собрали для ваших рабочих немного крупы, сало.
В трубке слабо потрескивало, и он, Лучич, еще и представить себе не мог, какой город лежит там, за окнами, в сплошной черной завесе затемнения. Не знал он, не знал, что наступают для него мгновения, которые он станет вспоминать даже в свой предсмертный час.
…А что было страшно, непостижимо, неестественно: в Сонечкино скромное жилище, в их с мамой семиметровую комнатку, бывший чуланчик, ворвалась громадная женщина, стучала кулаком по столу, громила словами: «Паскуда, шлюха, я тебе покажу, как за чужими мужьями таскаться! Я тебя в порошок сотру, сука плюгавая! Вон из Москвы, долой отсюда, мразь мелкобуржуазная!» Сонечкина мама упала в обморок, соседи столпились в длинном облезлом коридоре старого замосквореченского особняка, хлопала на сделавшемся вдруг сквозняке обитая рваной клеенкой дверь, потрясая, как ведьма, войлочными клочьями. Сонечка бросилась к матери, пыталась поднять ее, а сама, зажмурившись, ожидала удара и потом сразу же смерти. Ожидала с покорной уверенностью, потому что иначе это и не могло кончиться. Та великолепная женщина была абсолютно права, и Сонечка заслужила казнь и только молила про себя, чтобы скорее и чтобы не очень больно и сразу. Но тут раздались шаги, и голос Лучича, спокойный, повелительный: «Таня, едем! Таня, едем»! Звуки какой-то возни, борьбы, женский вскрик, всхлип, и все стало удаляться, как будто по половицам волокли что-то тяжелое. За окошком, во дворе, хлопнула дверца машины, зафырчал мотор, и, открыв глаза, Сонечка увидела сквозь занавеску выезжавшую со двора «эмку» и бегущую за машиной стайку мальчишек.
И на следующий же день был конверт, было новое, затвердевшее лицо Лучича, упрямое и волевое, были его жесткие слова: «Соня, ты моя навеки, и ничто на свете не заставит меня от тебя отказаться». После такого уже ничего нельзя было поделать, все они смирились: и Татьяна Ивановна в своем пиджаке с орденом, и Директор, и даже Сонечкина мама. Потому что силу Лучича сломить было невозможно. Поняв это, Сонечка больше ни о чем не думала — она принадлежала Лучичу, и все. О чем думать-то! Наступило ее счастье, раз и навсегда. Больше беспокоиться нечего. Потом…
Утро. Солнечный день. Вытянутый раструб громкоговорителя в заводском дворе, замершая, посеревшая толпа звездовцев. И уже входившая в нее ножом, рассекавшая ее, разрывавшая сцепление их рук, разъединявшая военная разлука. Первые слезы в глазах тех, кто видел быстрее остальных, был наделен способностью предчувствовать.
Вот после того дня, — а еще ничего не успело измениться особенно, шли первые месяцы, и в цехах лишь поредело без мужчин, начали появляться вместо них женщины, — но именно после того первого дня войны ни одного конверта! Ни одной встречи, ни одного взгляда. Сонечка была оставлена даже без объяснения. «Как сношенный тапочек, как обертка от вышедшего цыбика чая», — твердила она себе, стараясь как можно больнее представить свое отчаяние. Она — больше — Лучичу — не нужна. Как же так?! Она знала о Лучиче все. Куда поехал, с кем говорил, кому поручил… Знала, что пытался вместе с Директором уйти в ополчение, но их, слава богу, в райкоме не пустили. А то она бы, Сонечка, хоть и страшно боялась войны, но переоделась бы в мальчишку, как кавалер-девица Дурова, и ушла вместе с ним на фронт. Но миновала чаша сия, неизвестно уж кому говорить спасибо. Сонечка знала, что в сентябре семья Лучича эвакуировалась в Куйбышев. А он сам переехал жить на завод.