— Ты сбрендил, что ли, мастер? А кто план будет спасать? Ведь без премии насидимся!
— Кто будет «спасать» план от первого до тридцатого, — сказал Женя, — тот и останется на участке. А кто не собирается работать нормально, пусть уходит, Без них справимся. Зачем они нам, сибариты?
— К-кто? — удивились стеклодувы.
— В ду́ше будем мыться после работы, как положено, — развил идею Женя. — А премию зарабатывать — трудом и дисциплиной.
— Иди ты, — не выдержал кто-то и прибавил три слова.
— Погуляли, хватит, — заключил Женя и прибавил пять слов.
Стеклодувы несколько мгновений обдумывали сказанное. Затем в некотором трансе разошлись по местам.
— Ой, послушались мы этого Ермашова, — убивался тем временем в конторке Павел Сидорыч. Он был человеком добрым, еще до революции поступил работать на ламповую фабрику мальчиком на побегушках; затем обучился стекольному делу, стал со временем опытным мастером, а в тридцатые годы — сотрудником когорты молодого инженера Лучича.
Вспоминая трудную жизнь рабочих до революции и свою первую маёвку в тринадцатом году в Сокольниках, где ему надрал уши глупый казак, не признавший в мальчишке революционера и борца, старик размякал и в отношении нынешних сложностей с трудовой дисциплиной придерживался самых гуманных взглядов. Поддавшись доводам молодого мастера Ермашова, правильно очертившего всю проблему в целом, Павел Сидорыч все же не мог отрешиться от конкретного сочувствия людям; каждого стеклодува рассматривал как «представителя рабочего класса» и соболезновал так круто уволенному Баландину. Все ж таки это было как-то ну не так, а? Побаливала добрая гуманная душа, решительность Ермашова его пугала.
— Брось, брось, Павел Сидорыч, — успокаивал его начальник участка Амосов. — Так надо. Все правильно. А то ведь разболтались. Никакой сознательности.
— Да-а… — вздыхал старик. — Послушали мы его, приказ подписали, а ведь надорвется парень с планом.
— Не надорвется, — уверял Амосов. — И знаешь, что я тебе скажу: он крупный. Вот увидишь. Этот Ермашов крупный работник будет. Потому что он не боится людей. А мы с тобой боимся.
— Как это, как это? — пыхтел Павел Сидорыч. — Вот выдумал тоже!
Но добрый старик угрызался напрасно. Вместо ожидаемой катастрофы участок справился с планом. Стали реже случаться авралы и сверхурочные. Особенно с тех пор, как еще несколько молодцов-стеклодувов покинули цех и перешли вслед за Баландиным на прожекторный завод.
А мне наши осведомленные во всем лаборантки рассказали про пять слов, произнесенных Женей в той кардинальной беседе со стеклодувами. И я за него взялась. Откуда он знает такие слова? Неужели он умеет их произносить? Я выражала твердое мнение, что настоящий инженер, настоящий интеллигентный человек просто не может и никогда не смог бы воспользоваться подобным лексиконом, роняющим честь и достоинство… А он, мой муж, если бы только позволил себе раньше, в институтские годы, выявить это своеобразное умение…
Женя топал ногой в пол (на этажерке подскакивал бюст Маркса) и советовал мне не быть смешной.
А я ему советовала не быть «таким». Иначе мне придется вернуться к маме.
Он быстро пошел на попятный, бурча под нос, однако, что и я в институте тоже не выявляла некоторые свои «достоинства».
Тут нас овеяла истаявшая молодость и чистота, и я начала рыдать на плече моего многоопытного мужа. Возвращение к маме откладывалось. Мы, посчитав в кошельке деньжата, помчали в ближайший продовольственный магазин, купили бутылку кагора, банку тресковой печени в масле (на более дорогую закуску у нас не хватало) и пригласили пировать квартирную хозяйку, Ангелину Степановну. Она пришла несколько испуганная и деликатно проверила глазами — цело ли еще ее хрупкое имущество.
— Это все, что у меня есть, — говорила она, оправдываясь и как бы распахивая руками невидимый занавес. — На случай, когда я состарюсь.
Нам казалось, что это уже давным-давно с нею произошло. Но только теперь я понимаю, как мы ошибались. У старости так много загадок, что ее невозможно определить четырьмя правилами арифметики. И как часто мы бываем несправедливы к старости, недооценивая ее великодушие и проницательность.