Читаем Московское наречие полностью

Повсюду в городке вместо обычных часов стояли на пьедесталах песочные, подобные восьмерке или бесконечности. За ними следили, чтобы перевернуть, особые служители. Туз и себе накупил полу– и пятиминутные, на три часа и суточные. В одних песок был красноватый, в других белый, в третьих почти черный. Он наблюдал бесшумное его истечение и был в каком-то смысле при деле. Через каждые пять минут время обрывалось, что влекло за собой конец отдельно взятого мира. Но достаточно движения руки, чтобы все началось сызнова. А рядом под ногами целый пляж длиною в сотни жизней. Пожалуй, песок в стеклянной колбе и есть время в безмерности. Злое или нет, но оно, это время, никуда не уходит, а если уходит, то оставаясь. Стоит опрокинуть бесконечность, как потечет с той же скоростью, но в ином порядке и потому – непостигаемое. И все мы в нем снова обретаемся, но перемешаны частицы нашего праха, и не узнаем друг друга. И будет так вечно, покуда длятся дни и ночи Творца – миллиарды лет. А что за их пределами, знает лишь Господь Господа моего.

Туз и себя ощущал песочными часами, которые уже следовало бы поставить с головы на ноги или наоборот. «Интересно, прожитое время уже пустое? – думал, глядя в верхнюю сиротеющую чашечку. – Что в нем сохраняется? Скорее всего, только звуки изреченных слов»…

Их гостиную на первом этаже украшал Будда с монахами, а рядом на стене висели резные деревянные божества – ветра и дождя, неба и мертвых, кукурузы и жертвоприношений – все воистину неземного, устрашающего облика. Была и загадочная богиня любви Тласоль, исправляющая сердца, но отнимающая лицо. Иногда Груша садилась перед ними и кому-то молилась, силясь вспомнить своих предков. Ее увлекало, похоже, древнее индейское понятие «майя», говорящее о призрачности видимого мира, за коей таится истина. Хотя здешний был так тонок, что ничего и не скрывал.

Время в Фелисе очищено, почти изжито тысячами поколений. Просвечивает, как кисея от москитов на окнах. Подобно гамаку, прогибается и растягивается, охватывая мягко. Ласково обвевает, как карибский ветер, потомок того, в котором открылся пророку Господь. В этом времени легче существовать, нежели в молодом и густом европейском, нулевом по гринвичской долготе.

Туз слушал вздохи моря, лепет акации и шепот песка. «Шу-у-у», – угадывалась сквозь веки тень человека, держащего руками небо. «Шу!» – звучало так низко, что время замирало, открывая дикую пустоту, которую предстояло еще наполнить.

Песок в часах потек вспять, взметнувшись вихрем в верхней чашке, когда из моря вышла свежая Груша, чтобы подать завтрак. Туз относился к ней нежно, как к неразумному фрукту. Да нет! Женщины в среднем куда умнее мужчин. По крайней мере, в Фелисе. Но оценивать и порицать их не стоит. Груша могла устроить изрядный скандал. Особенно если в глубине души ощущала свою неправоту. Припереть ее к стене какими-либо доводами было опасно – она впадала в ярость, как маленький степной койот, готовый растерзать и бизона. В ней жил, конечно, гордый, строптивый дух принцессы майя. Сладость соединялась с горечью, и все блюда она готовила в шоколаде с перцем.

Когда наступил сезон дождей и небо после полудня плотно укрывалось облаками, они много часов проводили за карточной игрой «аррива-абахо», то есть «вверх-вниз». Ясно, что победивший был наверху в гамаке. Разница невелика, но Груша злилась, проигрывая. А если водружалась в редких случаях на Туза, то с таким триумфальным видом, будто въезжала на белом коне в покоренный город. Он даже глаза закрывал.

Называя его ласково Тузенсито, давала понять, что ждет куда более значительных поступков, нежели ежечасное заваливание ее в гамак. Как известно, все себя изживает. Нет вечного блаженства на земле. «Ну и видочек у тебя, братец, – говорила иной раз Груша. – Таких черно-рыжих тузов не бывает! Какая-то помесь дворовая – пожилой барбос!»

К концу полугода совместной жизни Туз пресытился шоколадом, да и прочими прелестями круглосуточного употребления. Он ощутил, как что-то жжет и беспокоит в этом первобытном саду. То ли перец припекал, то ли пятое солнце незадолго до своей кончины излишне жарило – до волдырей и пятен. Глядя на утекавший песок, искал то слово, которое все свяжет в его бытии. Но в голову лезло одно наречие из шести букв с окончанием «ец», начертанное в смуту гвоздем поверх бессребреника Козьмы.

А жизнь шла каким-то образом, куда-то дальше, ни шатко, на валко, сама по себе. У индейцев для такой есть особое имя – Семикак.

«Наверное, когда замедляется внешнее движение, усиливается внутреннее, – думал Туз, внимая темным мыслям и отчетливому урчанию в животе. – Ветер то дует, то затихает, и в этом его обаяние. Если бы все время дул, мы не знали бы покоя. А в полный штиль не догадывались бы о буре».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже