— Бросил бы ты его, Ликсеич, ни к чему. Глянь — чистый пирог и угрызен. Кинь.
Я незаметно поднял другой камень и швырнул его в пропасть.
— Так-то лучше. — И успокоился.
А камень я так и привез — пирог и угрызен. Вспоминаю…
Солнце было низко, когда мы подходили к нашей лодке. Издали был виден костер, а около него наши гребцы кашу варили. Мы присели в кустах и еще поговорили.
— Жаль мне расставаться с тобой.
— И мне жаль, Ликсеич!
— Мне бы хотелось твои сказки записать все.
— Их в месяц не запишешь, а я что же, я бы для тебя я рад послужить.
— Так вот что, приезжай ко мне в Москву, погости у меня подольше, а то я тебе и местечко схлопочу. Приезжай как домой. Меня не будет ежели, все равно я дома распоряжусь. Ты только скажи, что Суслик, примут как моего друга. А я твои сказки напечатаю, и нам за них заплатят большие деньги. Навек обеспечен будешь…
— Ладно, коли так.
— Буду ждать. Вот тебе мой адрес, пиши, что, мол, приеду, а я тебе на дорогу тридцать рублей вышлю, на чье хошь имя, на какого-нибудь твоего знакомого, если на свое не захочешь… Да я, кстати, и не знаю твоего имени, да мне и не к чему. Суслик для меня дороже…
Мы сговорились. Я дал ему двадцать рублей — насилу уговорил, не берет, — и мы расстались у лодки.
— Ну, прощевай, Ликсеич… Я опять в гору пойду, в Данилиху.
Оказалось, Данилиха была почти рядом с вершиной утеса, но он проводил меня, во-первых, потому, что я бы дороги не нашел, а главное:
— Чтобы сумления не было. А ребята мало ли что подумать могут, привезли двоих, а назад один едет… Все можно подумать.
Шли года, а о Суслике ни слуху ни духу.
И вот теперь, через десятки лет, я заканчиваю эти мои воспоминания о нем у себя в Картине. Передо мной лежит тот самый «угрызенный пирог» Стеньки Разина. Надо мной шумит аэроплан — через нас путь воздушной почты с заграницей — и вспоминаю слова Суслика: «То, что было сказкой, — стало бывальщиной, что бывальщиной было, чего люди не помнят, — станет сказкой…»
Если бы Суслик видел аэроплан — этот ковер-самолет!
Если бы он слышал радио и видел антенну, от трубы к сухой березе протянутую, а ночью в приемнике огоньки мелькают?..
А Репка, Балабурда, Пашка, сам Суслик, бурлаки, шагавшие тысячи верст в лямке и усеявшие своими костями прибрежные пески Волги-матушки, — эта моя пережитая бывальщина сказкой кажется.
Козел и «Чайка»
В 1883 году начал в Москве издаваться И. И. Клангом журнал «Москва», имевший успех благодаря цветным иллюстрациям. Там дебютировал молодой художник В. А. Симов. С этого журнала началась наша дружба. Он как-то прислал мне свой рисунок, изображавший ночлежку Хитрова рынка. Рисунок точно повторяет декорацию МХАТа ночлежного дома пьесы Горького «На дне».
На рисунке дата и надпись: «Дорогому другу Дяде Гиляю, защитнику и спасителю души моей, едва не погибшей ради углубленного изучения нравов и невредимо извлеченной из недр Хитровской ночлежки ради Дна в М. X. Т. в лето 1902 года. В. Симов». Дата: 1933 год, 1 января.
Этот рисунок напомнил мне случай, о котором я и не думал писать, если бы не получил в 1927 году от одного студента с Волги письмо, в котором писалось:
«…совсем недавно мы прочли книгу Станиславского „Моя жизнь в искусстве“. В этой прекрасно написанной книге мне запечатлелось место, описывающее скандал во время посещения артистами М. Х. Т. под Вашим руководством Хитрова рынка, нужного для постановки горьковского „На дне“. Вот выдержка:
„…посыпались ругательства, схватили — кто бутылку, кто табурет, замахнулись и ринулись на Симова… Одна секунда — и он не уцелел бы. Но тут бывший с нами Гиляровский крикнул громоподобным голосом пятиэтажную ругань, ошеломив сложностью и конструкцией не только нас, но и самих ночлежников. Они остолбенели от неожиданности, восторга и эстетического удовольствия. Настроение сразу изменилось. Поднялся бешеный смех, аплодисменты, овации, поздравления и благодарности за гениальное ругательство, которое спасло нас от смерти и увечья“».
Далее автор письма писал: