Данное заявление сугубо автобиографично. В воспоминаниях о Венедикте Ерофееве постоянно подчеркивается его антиэнтузиазм: «Ему нравилось все антигероическое, все антиподвиги, и расстроенное фортепьяно – больше нерасстроенного» (
Забавная и близкая Веничке параллель приводится Достоевским в разговоре Ставрогина с Шатовым:
«– …И притом Верховенский энтузиаст.
– Верховенский энтузиаст?
– О да. Есть такая точка, где он перестает быть шутом и обращается в… полупомешанного» («Бесы», ч. 2, гл. 1).
Антиэнтузиазм был характерен для многих российских литераторов. Розанов в весьма сходном ключе писал о Льве Толстом: «Толстой прожил собственно глубоко пошлую жизнь… Это ему и на ум никогда не приходило. Никакого страдания; никакого „тернового венца“; никакой героической борьбы за убеждения; и даже никаких особенно интересных приключений. Полная пошлость» («Уединенное», 1912). Он также признавался: «Все „величественное“ мне было постоянно чуждо. Я не любил и не уважал его» (там же). То же наблюдается и у поэтов, например у позднего Фета: «Радость чуя, / Не хочу я / Ваших битв» («Quasi una fantasia», 1889); или у позднего Пастернака: «Мы брать преград не обещали, / Мы будем гибнуть откровенно» («Осень», 1949).
Приведу также характерные примеры поэтизированного, соответственно, Аксеновым и Евтушенко политизированного мироощущения молодого советского человека «оттепельных» времен, антиподом которого является Веничка:
«Я сделаю свое дело, потому что люблю все вокруг себя, Москву и всю свою страну. Масса солнца вокруг и воздуха. Я очень силен. Я еду в институт. Я сделаю свое дело для себя, и для своего института, и для своей семьи, и для своей страны. Моя страна, когда-нибудь ты назовешь наши имена и твои поэты сложат о нас стихи. Я сделаю свое дело, чего бы мне это ни стоило.
В метро люди читают газеты. Заголовки утренних газет: КУБЕ УГРОЖАЕТ ОПАСНОСТЬ! АГРЕССИЯ В КОНГО РАСШИРЯЕТСЯ. В ЛАОСЕ ТРЕВОЖНО. МЫ С ТОБОЙ, ФИДЕЛЬ! ПИРАТСКИЕ НАЛЕТЫ ПРОДОЛЖАЮТСЯ. ОЛИМПИЙСКИЙ ОГОНЬ ПРОДОЛЖАЕТ СВОЙ ПУТЬ.
В темном окне трясущегося вагона отражаемся мы, пассажиры. Мы стоим плечом к плечу и читаем газеты. Жирные, сухие и такие мускулистые, как я, смешные, неряшливые, респектабельные, пижонистые, мы молчим. Мы немного не выспались. Нам жарко и неловко. Этот, справа, весь вспотел. Фидель, мы с тобой! Пираты, мы против вас. Мы несем Олимпийский огонь. Я сделаю свое дело» («Звездный билет», 1961).
О советском энтузиазме размышлял и официальный советский писатель, а затем не менее официальный диссидент Виктор Некрасов:
«[Социалистическая] дисциплина построена на страхе… Простите, а энтузиазм? Вспомните. Двадцатые годы. Люди отказывались от всего, ехали… Да, ехали и доехали, как сказал мне один старик-колхозник, когда я пытался говорить ему нечто подобное… Нет энтузиазма, давно нет. Только в газетных статьях о принимаемых приветствиях родному ЦК на очередном митинге или собрании писателей. И романтика БАМа только в „Комсомолке“ да бодрых песнях по радио. БАМ – та же дисциплина. Иными словами, подчинение приказу. Не поедешь – исключим, прогоним, накажем. Есть решение – выполняй. А так как выполнить в большинстве своем невозможно… в дело вступает обман. А обман – отец разложения, растления» («Взгляд и нечто», 1977).