Отец не слишком торопился, дед мог его прихватить с собой — копать колодцы. У меня были свои причины не спешить на зов: дедушка с тех пор, как распогодилось, без конца спаивает меня вином с полынью, чтобы вызвать аппетит и избавить от весенних немочей и недомоганий.
— Эй, не слышите, что ли?! Вы там что, ступицы смазываете?.. Или мне показалось?..
Деваться некуда — надо идти. Дед как раз заканчивал перебирать гирлянды чеснока в кладовке и пошел бы нас искать.
— Не затем я вас звал, чтобы поставить к плугу, — ощетинился старик. — Вот, коровья образина… Думаю, вино хорошо настоялось. Никакое зелье не сравнится с весенней полынью! Я полынь приношу эге-ге откуда!.. И Макар туда телят не гонял. Не стану же совать в бутыль ту, которую собаки поливали. Вот потому и ни одна хворь меня не берет. Да, так и знайте. Полынное прочь гонит слабость и недомогание. И лихорадку и глистов никакая мразь не прилипнет к нутру.
При этих словах дед благочестиво извлекал из-за чесночных гирлянд глиняный бурлуй и прикладывался. До хороших дожили мы дней, ничего не скажешь: будто в полынном царстве обитаем — пьем полынь, полынь едим, на полыни ночью спим!.. А что мне делать? Так наглотался этого винища, что горек стал мне белый свет и даже небо над головой. А попробуй деда ослушаться! Прознает все село — при его-то голосочке. И, как нарочно, из года в год виноградники родили все лучше. Цены на вино почти равнялись стоимости акциза — разрешения на его продажу. В селе поговаривали:
— Чем отдавать задарма, лучше себе на корма. Сам обрабатывал, сам и пить стану.
Правда, и до закона об акцизах дедушка не продал скупщикам ни стакана вина. Живую копейку ему давало ремесло решетника. Но не только в этом загвоздка. Дед вечно опасался, что купленное вино, может статься, бабы давили ногами… Даже Лейба, дедов приятель, посмеивался:
— А ведь ты, Тоадер… хе-хе… кошерней меня.
После кружки полынного вина у меня начинало ныть под ложечкой, казалось, и гвозди мог бы есть. Однако лекарство есть лекарство некоторое время после него нельзя ничего брать в рот. А мне уже казалось, что живот вот-вот прилипнет к спине, в жилах играли искры — как говорил дед, кровь прибавлялась, в конце концов я срывался с дедовой завалинки и, точно одержимый, летел за краюшкой сухого хлеба. Теперь отец не называл меня заморышем или щепкой, не корил за разборчивость в еде. Какая там разборчивость? Подавай мне свежий каравай!
И корм, как говорится, был в коня. Раньше я, бывало, борону волоком волочил к телеге, а теперь на вытянутых руках поднимал над головой сам, нес и укладывал в телегу.
На завалинке рычит пес. Смотрю на ворота: к нам идет дед Петраке, размашисто шагает в своих выложенных соломой, обмотанных проволокой штиблетах. Собака, может, и не стала бы рычать — знает дедова брата. Но с некоторых пор старик Петраке носит палку, сучковатую и тяжелую, как палица.
— А-а, воскресла божья коровка! Сползла с юбки Иринуки Негарэ? Что, явился поглазеть, как я поживаю? Чего торчишь, как столб? Места на завалинке мало, что ли? Ну ладно, молодчина, что наведался. На, держи кружку полынного вина… И чтоб ноги твоей не было в моем дворе, если сунешься еще хоть раз целовать мне руку. Кто я тебе — поп или дьякон?
Соседи, конечно, услышали, что к деду пришел брат Петраке. Хоть слова гостя и не долетали до их ушей, но зато дедушка кричал достаточно громко.
Дед Петраке не был говоруном. Когда бы ни наведался к нам — вечером, с утра, в полдень, — одно только говорил:
— Доброго времени!
Поставив в угол сучковатую тяжелую палку, подходил, если это случалось в дедовом доме, целовал руку бабушке, а потом волей-неволей брал и дедову. Даже брань не спасала от этого обряда. Петраке был молчалив и медлителен, но упрям и постоянен в почтении к старшему брату. Дед со злости подпрыгивал на одной ноге, потом выскакивал во двор прохладиться и почти всегда возвращался с бадейкой, в которую успевал нацедить вино, тут и бабка ничего не говорила: ведь Петраке и ей руку лобызал.
Теперь дед Петраке выпил всю кружку полынного вина и молчал. Приутих и дедушка настороженно. Сощуренные глаза светились щелками, острыми как бритва.
Так я их оставил на завалинке. И так же застал вечером, когда вернулся с отцом с боронования кукурузы.
— Ну, скажи хоть ты что-нибудь, Костаке! Пришел с покаянием, просит отпущения грехов. Будто на войну собрался, где шрапнели землю пашут! Спрашиваю, что случилось… Ха… Не хочет говорить. Вот! Коровья образина!.. Пусть я не буду Тоадер Лефтер, если я его не разгадал. Дуралей, хочешь попасть на каторгу? В соляные копи? Лишь бы выгородить Негарэ… Суешь голову в петлю?! Только бы увидеть Иринуцу веселой да игривой. И чтобы бедрами вихляла!
Дед Петраке оперся подбородком на сучковатую палку и непроницаемо молчал, словно его и не было тут.