Говорят, не сразу, нелегко решилась она удрать за Прут. Она была исконной россиянкой, очень красивой в молодости. Генеральская дочь, и замуж вышла за генерала. В наши края попала по случайности: генерал проиграл ее в карты. Взамен крупной суммы отдал ее и должен был получить именьице в Кукоаре. Вскоре бывшая генеральша родила двух детей: мальчика с заячьей губой и девочку, прекрасней зорьки ясной и благоуханней цветов. Подобно матери, дочь курила, и в деревне у нас ее не очень жаловали. Удачливый картежник не хотел сдержать слова. Он предпочитал платить генералу, лишь бы не отдавать имения. Рассказывали: генерал учинил самосуд. Выпустил в грудь обидчика полную пистолетную обойму, потом удрал из-под стражи. Помещица осталась одинокой.
Никого госпожа Вера так сильно не боялась, как первого мужа. Она полагала, что он удрал за Днестр и там ждал часа возмездия.
Можно было ее понять. С верхушки стога сена я смотрел на нее и мысленно говорил:
«Уматывай, уматывай, госпожа Вера! Дорожка скатертью. А то опустится самолет с вашим генералом, Павлом Сергеевичем, тогда не сносить нам головы. Мне с отцом — за то, что сено берем без спроса, вам — сами знаете за что, хе-хе!»
И диво дивное! Она будто услышала мои мысли, подалась вперед, легкая и черная, как ворона. Стрелой промчалась мимо — кони были добрые. И правильно сделала. Ибо не успели мы толком нагрузить сено, а уже тут как тут Георге Негарэ. Подскочил верхом. Палил из винтовки по окнам помещичьего дома, кричал людям, что надо его поджечь.
— Свобода! Наши идут!
Днем и ночью возвращались сельчане с лагерных сборов. Почти все в военной форме, с оружием. Дедушка от радости забыл, что картошка не окучена. Теперь он был как рыба в воде: в селе стало полным-полно винтовок.
— Эй, люди добрые! Несите винтовки в примарию… Эй, люди!
Но что за чертовщина!.. Опять старик остался без ружья. Бегал к деревенскому цыгану, чтобы тот ему пересверлил немецкую винтовку в охотничье ружьишко. Цыган тоже был в приподнятом настроении.
— Наши идут, дядя Тоадер!
— Идут, Давид!
У цыгана все имущество: наковальня, клещи, молот, мехи, жена. И красный петух размером с индюка. День-деньской сидел у него этот петух то на одном плече, то на другом, как на насесте. Коваль кормил его теплой мамалыжкой с ладони.
— Посмотри-ка эту штуку, беш-майор! Можешь просверлить?
— Давид все может, дядюшка Тоадер.
— Ну, молодчина, молодчина, дело говоришь.
— Семь жен у меня было… но ни одну из них так не любил, как этого петуха.
— Ну ладно, ты скажи: сегодня просверлишь, нет? Или только петухом и будешь заниматься все лето?
— За кого вы меня принимаете, Тоадер?
— Ты мне скажи: да или нет?
— Нет… Нечем сверлить, дядюшка.
— Прозвали тебя в селе простоквашей, простоквашей и останешься! взвился дедушка.
С петухом на плече Давид побежал к воротам:
— Вы со мной потише! Теперь все люди — товарищи…
По моей прикидке, старик доживал свой век. Брел по улице разговаривал сам с собой. Вспомнит что-нибудь досадное, остановится посреди дороги и давай прыгать на одной ноге. Потом, чертыхаясь и фыркая, возвращался домой — верхняя челюсть до неба, нижняя — до земли. Забывал, куда собрался пойти, и вспомнить никак не мог. В подобные минуты лучше не попадаться ему под руку!
Теперь дед возвращался от цыгана, клокоча от гнева. Бранил его, проклинал. В кои-то веки попалось в руки ружье — и своими руками отнести его в примарию!.. Дед страдал не на шутку. Целую неделю толок липовую головешку, смешивая угольную пыль с порохом из военных боеприпасов.
Я не ждал от него ласки в такие мгновенья. Знал: если рябой кот взлетает на чердак по лестнице тремя прыжками, — значит, надо бежать подальше с дедушкиных глаз. Никто не чуял его гнева раньше, чем кот.
Только деду Петраке некуда было укрыться. Он сидел на завалинке и ждал кары. Сидел с виновато опущенной головой, неведомо что писал на земле своей тяжелой сучковатой палицей. Дедушка увидел брата, когда тот входил в ворота, и даже дышать перестал.
Тихо приблизился, словно боясь спугнуть птицу, которую хотел поймать. А когда подошел — хоп, схватил обеими руками за уши и дергал до тех пор, покуда гнев не прошел. Ко всему привычные уши деда Петраке даже не покраснели. А сам он улыбался добродушно, словно сделал одолжение старшему брату, позволив потрепать себя.
Никэ, мой младший братишка, который получал трепку ото всех и потому пытался всегда найти справедливость, приблизился и сказал деду:
— Теперь нельзя драть!
— Подойди-ка сюда, беш-майор.
— Нам в школе говорили!..
— Подойди-ка, Никэ… Дедушка хочет сказать тебе пару слов. Подойди, мы же теперь товарищи.
Мальчик потрогал свои уши: пожалуй, полное равенство в мире еще не наступило.
Никэ не пропускал ни одного собрания. Дома каждый день рассказывал, что в школе теперь запрещено бить учеников. И если мать вздумает схватиться за кочережку, он пойдет жаловаться в сельсовет.
— Ты веди себя лучше! — говорила мать.
— Как бы ты заработок не получил, — смеялся отец.