Этот разговор состоялся в начале июня. Как видим, конфликт между Моцартом и его господином затянулся. Архиепископ не собирался принимать отставку своего слуги. Моцарт, не уступавший ему в упрямстве, подавал — по инстанциям, через оберсткюхенмейстера — одно прошение за другим. Граф Арко, очевидно, отказывался передавать их наверх. Чтобы вразумить молодого человека, он даже объявил ему, что и сам тоже частенько принужден сносить от архиепископа злые слова. Моцарт ответил, пожав плечами: «У вас, должно быть, есть причины, почему вы это терпите, а у меня есть причины не терпеть этого»[95]
.Но, так сказать, перетягивание каната еще не закончилось, прошение Моцарта все еще не было принято. Венское общество сплетничало об этой забавной истории. Сочувствующие обеим партиям обменивались аргументами. Архиепископ назвал Моцарта спесивым человеком; Моцарт ответил, что если с ним обращаются спесиво, то и он сам будет таким же. Решение было принято через несколько дней, 8 или 9 июня 1781 года. Моцарт вновь явился к графу Арко и продолжил настаивать, чтобы его прошение об увольнении было удовлетворено. Наконец граф потерял терпение и пинком вышвырнул твердолобого молодого человека за дверь.
Моцарт был в ярости и в то же время явно испытывал определенное удовлетворение оттого, что дело приняло такой оборот. Теперь он мог с некоторым основанием утверждать, что зальцбургский двор дал ему отставку. Теперь у него был шанс остаться в Вене. Возможно, он решил, что полученный пинок — не слишком высокая цена за это. Но, конечно, неоднократные оскорбления со стороны архиепископа и его придворного вельможи подвергли самообладание гордого молодого человека серьезному испытанию.
За время карьеры вундеркинда у Моцарта по понятным причинам развилось очень сильное чувство собственной ценности и своего предназначения как композитора и виртуоза[96]
. Оно плохо сочеталось с его социальным положением подданного и слуги. Можно понять, что для него было совершенно невозможно смириться и вернуться в Зальцбург, как побитая собака. Там, как он пишет в первом письме от 12 мая 1781 года, он потерял бы здоровье и душевное спокойствие. Даже если бы ему пришлось просить подаяния, он бы ушел после такого оскорбления — «ибо кто же позволит себя изводить?»[97]. Только у подавляющего большинства подданных в Зальцбурге в этом отношении не было выбора. Как и любой «гений», Моцарт был социальным девиантом в своем обществе, аномалией, и вел себя немного по-кольхасовски [98].На самом деле уже в момент разрыва он представлял себе, какие трудности повлечет за собой жизнь в Вене без должности. Но он не переставал надеяться, что император (или, в крайнем случае, какой-нибудь столь же высокопоставленный король) рано или поздно вознаградит такой талант, какой есть у него, постоянной должностью. Как человек, верящий в себя, он внутренне был убежден, что до тех пор найдет способы и средства продержаться на плаву. К своим 25 годам он явно обрел способность выбирать для себя тот путь в жизни, который казался ему наиболее осмысленным при его потребностях и талантах. И у него хватило сил привести это решение в исполнение вопреки всему и всем, даже вопреки собственному отцу.
Насколько он стал уверен в себе, видно из каждой строчки его писем того времени к отцу, который, как и прежде, используя весь арсенал своих умных аргументов, пытался удержать его от шага, который считал ужасной ошибкой. Очевидно, Леопольд Моцарт обвинил сына в пренебрежении долгом по отношению к монарху и отцу. Но сын уже ускользнул от него. Своей недвусмысленностью и жесткостью отказ, которым ответил Моцарт отцу, нисколько не уступал жесткости аргументации последнего; и эффект был особенно силен благодаря тому, что внешне общепринятых норм взаимоотношений отца и сына Моцарт не нарушил. Назидательное указание на сыновний долг он парировал напоминанием о долге отца. Так, например, 19 мая 1781 года он писал:
[…] я до сих пор не могу оправиться от удивления, и никогда не смогу, ежели вы будете продолжать думать и писать в том же духе. Должен признаться вам, что ни в единой черточке вашего письма я не узнаю своего отца! Да, я вижу некоего отца, но не того Самого лучшего, любящего отца, который печется о Чести своей и своих детей, словом — не моего отца[99]
.