Он совсем-совсем один; ему бывает так трудно дирижировать своей музыкой. Вольфганг рассказывал, что замыслил новые, грандиозные произведения, каких еще не создавал никто прежде.
Амадей любил вспоминать, как в детстве он страшно скучал по дому, особенно по собачке Тризль, которую он в те годы — годы бесконечных переездов с отцом по ухабистым дорогам Европы, — чаще видел во снах, нежели наяву. Ненадолго вернувшись в Зальцбург, они отправлялись в Италию, Францию или Германию, Чехию, Англию, а затем снова тряслись в экипаже во Францию. И повсюду их ожидали не только триумфы, громкая слава, но и равнодушие императорских салонов, скаредность княжеских дворов. Но отец, как импресарио своих детей, не успокаивается на достигнутом. Он раз от разу усложняет концертную программу и, чтобы публика убеждалась в отсутствии какого-либо подлога, включает в нее номера с испытанием диковинных способностей Вольфганга. И вот его из зала (разумеется, по подсказке отца) просят то поиграть на клавесине одним пальцем, то — с завязанными глазами, то угадать, какие ноты издают часы с боем, звенящие колокольчики, рюмки и т. д. и т. п. Маленький виртуоз, обладатель абсолютного слуха, доводя публику до умильных слез и восторженного рева, с доброй улыбкой блестяще выдерживает все проверки. Конечно, он при этом сильно устает. Ведь концерты длятся по три, иногда четыре часа.
Зато всякий раз, когда Моцарты возвращались домой в Зальцбург, первым делом Вольферль бросался к собачке Тризль и упоенно играл с ним на полу. Но приученный отцом Леопольдом к постоянному труду и жестокой дисциплине, Вольферль вскоре садился за клавесин и занятия продолжались. Да и чем он мог заняться, кроме музыки! Из-за продолжительных вояжей ни у него, ни у его сестры Нанерль в Зальцбурге не было и нет ни друзей, ни подружек.
Вольфганг говорил и о будущем, о своих мечтах, о стремлении пробудить людей ото сна, тронуть их души. И все сильнее приникал ко мне. Вне всякого сомнения, я тоже влюбилась в Моцарта. Но, рассказывая про себя, Вольфганг прижимался так сильно, что у меня перехватывало дыхание. Внутри меня словно опалило пламенем и жар все разгорался. Я стала гладить волосы Вольфганга, его щеки, словно эта ласка могла помочь ему, мне, моему ребенку, который спал в соседней комнате.
Я видела, что лампа гаснет; нужно было следить за ней, как и за огнем в камине, который к тому времени уже едва теплился. Но огонь в груди меня разгорался все сильнее, жарче. Я не думаю, что Вольфганг это почувствовал. Скорее всего, это была тоска по человеческому теплу, ласке и счастью. Мне даже казалось, что он не понимал, чем я для него была — тепло, жизнь, женщина, место, где можно приклонить голову. Он обнимал меня, любя вместе со мной всех женщин на свете.
— Можно я лягу рядом, — проговорил он надтреснутым голосом. — Я только прикоснусь к тебе. И не обижу, нет. Мне нужно быть с тобой. Позволь мне только обнять тебя. И все.
Комната была напоена восточными благовониями. У меня все поплыло перед глазами, я подумала: а, ничего не случится! Тем более, что Франц укатил по каким-то финансовым делам в Германию, и не появится, и никто и никогда ничего не узнает. Все у меня внутри трепетало от нежности. Все женское, что было во мне, поглотил этот страстный огонь. И я совсем потеряла голову.
Это было, будто во сне. Ничего подобного со мной не было. Я не понимала, что с нами происходит. Все мое тело словно испарилось в томительном упоении. Все это походило на некий ритуал, совершаемый двумя влюбленными — мужчиной и женщиной.
Его пленение было восхитительным. Вольфганг заставил трепетать все мое существо так, как никто и никогда за всю мою жизнь. Его энергия, его мощь будто перетекали в меня, и я становилась его вторым «я», близняшкой, по образу и подобию. Мы двое, он и я, жили во вселенной, лежащей за пределами пространства и времени, добра и зла, здравого смысла и справедливости. Желание, жившее в нас, стало очагом, в котором пылал священный огонь любви. Я произношу это слова без тени сомнения, не боясь обвинений в богохульстве. Ибо пламя, разгоравшееся от нашего сближения, от слияния наших тел, звуков наших слов, взглядов, было неземным. И этот божественный огонь не имел никакого отношения ни к Вольфгангу, ни ко мне — ни как к мужчине или женщине, ни как к друзьям, врагам или любовникам. Все происходило так, словно наша встреча и породила эту новую вселенную, этот мир, охваченный всепожирающим огнем страсти. И это понимала не только я, но и он. Все это я читала в его больших голубых глазах. Стоило ему появиться в дверях, стоило его руке коснуться моей, как тут же силы покидали меня. В вечном страхе, что Франц может неожиданно прийти и увидеть, что происходит в его доме, где он живет, работает и спит, я каждый день клялась себе, что больше ничего не будет — ни прикосновений, ни объятий, ни огня. Но только Вольфганг возникал на пороге, я цепенела, и остатки воли покидали меня.