— Какой обыск? – засмеялся я ему в лицо. – С какими понятыми? Тебе же потом придется еще и с понятыми делиться, с коллегами-сержантами, которые случайно в каптерке окажутся и увидят твой «обыск». Делиться теми пятьюдесятью юанями, которые я тебе сейчас дам. — Нет, ну пятьдесят юаней – слишком мало, – он наконец перешел к деловой части. – Хотя бы сто! Вам десять лет тюрьмы угрожает, товарищ гражданин. — Пятьдесят, товарищ милиционер, – издевательски повторил я, поскольку видел, что и пятьдесят для него – многовато, что это четверть его месячной зарплаты. — А если сейчас не отпустите, я начну кричать, что вы мне наркотики в карман подкинули. И тогда делиться вам придется со всей толпой, которая сюда сбежится. — Ну, зачем делиться, – задумался он. – Пятьдесят, так пятьдесят. Я открыл кошелек, демонстративно отсчитал стопочку самых мелких купюр, сунул ему в руку. — На. Тут даже больше. Пива себе купи, самурай правопорядка. — И чтобы это больше не повторялось! – попробовал он вернуть себе подорванный авторитет. Я хмыкнул и хотел добавить, что если такого никогда не повторится, ему придется жить на зарплату милиционера, а на это способны только аскеты и святые. Но мне стало обидно за него. Ходит чувак, с преступностью борется. Как-никак. И вдруг — такое падение. Хуже Кисы Воробьянинова из Ильфа и Петрова. Ругают сейчас Времена Скорби, но тогда хотя бы милиция не нищенствовала. Это происшествие подарило мне несколько минут ощущения неуязвимости и вседозволенности. Меня даже арестовать не могут: отбрехался и глазом не моргнул! Я на ходу развернул бумажку и прочитал. На ней было что-то непонятное:
«Березень у циганських районах. Синя олійна фарба на стінах шкільних їдалень. Ще вві сні у жінок шкіра тепла й солона і підіймається дим шляхами систем опалень. Циганські родини останні згустки шанхаю приносять додому харчі і збіжжя готове — строкаті густі килими які вони розпинають. Цвяхами на голих стінах ніби тіло христове. Легкі наркотики отче що ростуть на їхніх городах. Русла які вони правлять на передмістях, усе замішано мудро на свіжих розталих водах. На втоплених перехрестях і добрих вістях цим чеканням і сміхом столоченою травою. Порнографічним світлом на тихих дитячих обличчях тримається небо рухається низько над головою. Оббиваючи гнізда і гостре нічне паліччя втрачаєш відлигу наче важливу ланку. Навіщо тобі ці смутки які ніхто не поверне. Ще дивиться богородиця як до самого ранку в крихкій березневій тиші ростуть конопляні зерна»[22].
Я прочитал и ничего не разобрал (как будто я что-то понимаю, когда читаю на мове!), перечитал внимательнее, почти по слогам. Торч не начался. Это была какая-то абракадабра! То есть полная абракадабра, без всякого смысла и прихода. Обычное, знакомое тело мовы тут было, как оспинами, побито чужеродными знаками «и», «ї», «є». Цыганенок продал мне бредовую считалочку, которую, видимо, сам же и написал на какой-то смести русского, наркотического и еще какого-то им же придуманного языка. Меня только что кинули на 250 юаней.
Я выучил стихотворение наизусть, и, после нескольких повторов оно мне даже начало нравиться. Цыганские килимы, талая вода, распятие, синяя школьная фарба. It's my life, как пел когда-то Доктор Албан. Вспомнить бы еще, что такое распятие.
Я никогда, никогда, прости господи, не видел триады на боевом выезде. Как и для большинства тутэйших, само слово «триада» ассоциировалось у меня с одной фотографией из net-визора, на которой через бесконечный поток китайцев идет несколько десятков фигур в черном, наводящих ужас не меньше, чем воины-статуи терракотовой армии. Такое впечатление они и оставляют – глиняных големов, которые будут неистово биться, пока тело способно двигаться. Впереди, крупным планом, — бригадный офицер в очках Ray Ban и с таким лицом, что сразу становится как-то не по себе. Он смотрит в камеру взглядом гадюки перед броском, и еще больше не по себе становится, когда читаешь, что автора фотографии, какого-то неосмотрительного голландца, ликвидировали сразу после появления этого изображения в эфире, потому что фотографировать триады нельзя.