Солнечным мартовским днем я стою напротив церкви Сен-Жермен-де-Пре у памятника Иосифу Бродскому. Пойдите посмотрите – на бульваре Сен-Жермен стоит памятник Бродскому. Это подтверждается и надписью над витриной модного конфекциона, тут же по левую руку: Joseph. Люба собирается поведать об этом в своем эссе о Париже. Пока еще, кроме нас с ней, никто не знает, что в Париже прямо напротив Сен-Жермен-де-Пре установлен памятник Иосифу Бродскому. Слышите? В Париже есть памятник Бродскому! Напротив Сен-Жермен-де-Пре!
Позвонил из Тегеля к Сусанночке:
– Ich hab noch einen Koffer in Berlin[2].
– Все? Прилетел?
Ей-богу, Сусанночка права. Скорей поверю в историческую случайность: в убийцу из ревности, чем в невольника религиозной чести, по своему почину мстящего врагам России за то, что где-то там, в богомерзком государстве, кяфиры рисуют карикатуры на Пророка. Это даже не укладывается в предложении, не то что в голове. Фальшак – такой же беспардонный, как комбинированная съемка в давнишнем новостном сюжете про справедливого Президента и прохиндея Олигарха, со стыда закрывающего – и закрывающего – и закрывающего – и закрывающего лицо руками.
Ей-богу, злодейство и глупость гуляют парами. Как Европа не признаёт за арабами права на антисемитизм, так русский мишка, хоть и с вырванными когтями (запало в душу, ничего не могу с собой поделать), никогда не признает право людей кавказской национальности с криком «Аллах акбар!» вершить свой суд в намоленном месте – резать на Красной площади наших баранов.
(Четырьмя днями позже.) Не успел прилететь, снова улетаю. Мне хорошо, я пенсионер. Когда хочу – тогда лечу.
Время, вперед! На два часа. Прихожу заблаговременно, часы переставил заблаговременно. Полузабытое слово, воскресившее в памяти голос отца: «заблаговременно». Чем ближе и роднее голос, тем труднее воссоздается он в памяти – по крайней мере в моей. Она у меня двоечница.
Лосев считал это еврейской чертой – приходить на вокзал «заблаговременно». Я встретился с ним лишь однажды, у Марамзина в Париже, в тот день был вечер Бродского… в тот вечер был день Бродского.
– И еще, – сказал Лосев, – каждые пять минут останавливать прохожего и спрашивать дорогу на вокзал: «Извините, пожалуйста…»
Лосев выглядел важным, что не вязалось с его озорными и разом душераздирающими стихами, находившими в моем лице восхищенного читателя. «Это он здесь надулся. Кто он там у себя в Америке? А здесь ему объяснили, что он большой поэт», – ревниво сказал К-й, сам «большой поэт». Но мне это показалось в Лосеве скорее заносчивостью заокеанского неофита: «Я, пасынок державы дикой с разбитой мордой, другой, не менее великой, приемыш гордый». Я имел опыт общения с американским сегментом третьей эмиграции. Плюс, конечно, ленинградский гонор, даром что там морду разбили. Плюс филологическое. Прочитав «Меандр» (проглотив «Меандр»), я начинаю понимать, что все было «так – да не так». Бедный достойный mr. Loseff! Нет ничего унизительней иерархического рабства.
Сусанночка встретилась с ним в Иерусалиме в мое отсутствие. На его вопрос, что я сейчас делаю, Сусанночка, посмотрев на часы, сказала: «Играет “Золото Рейна”». Застегнутый не по израильскому климату на все пуговицы, Лосев не оставил тогда по себе ярких воспоминаний. Был какой-то фестиваль, интерпоэзия на марше. В первом ряду маршировали Кривулин и Лена Шварц, с которыми я познакомился в театральный сезон – или, если угодно, учебный год – 1989/90-й.
Кривулин на ганноверском вокзале со скейтбордом имел вид параолимпийца. «У нас украли мир», – говорила Ахматова – так вот, нам его вернули. Кривулин побывал в Мюнхене, выступал на «Свободе», с которой спали оковы глушилок. До этого был Париж – мечта мечты! Галя, с которой он там встретился, передала ему рукопись моего романа: пусть прочтут в России.
Прочел Шейнкер, полный издательских планов, которому Кривулин сказал, что привез роман Горенштейна. Все были чемто полны, всем чуть за сорок, а перспектива такая, что и не выговорить, не выдав слез в голосе: свободная Россия.
Знакомиться с Леной и Шейнкером мы поехали в Кельн, откуда нам позвонил Шейнкер: «Вы меня не знаете, но вы, наверно, знаете мою жену – Лену Шварц».
А то нет. Когда еще в ардисовском «Глаголе» я читал «Кинфию»:
Три месяца назад, будучи в Петербурге вместе с Шейнкером, мы съездили с ним на Волковское, где она похоронена. Черное мраморное надгробие в виде православного креста. Дочь запорожского казака (если только она не фантазировала – с матерью же ее, Диной Морисовной, я был немножко знаком), Лена крестилась поздно, перед самой своей кончиной. В столь долгом промедлении, думаю, парадоксальным образом сказалось ее религиозное целомудрие. Или экуменический восторг: