– Взором, Мозес! – Вижу, у вас великолепная память, сэр. Но я скажу вам, что существуют и другие свидетельства, а уж они-то, на мой взгляд, значат гораздо больше, чем все эти сомнительные заверения каких-то освященных временем бумагомарателей, пренебрегающих Истиной ради красного словца… Свидетельства сердца, вот что я имею в виду, сэр. Против него бессильны все умозрительные софизмы. Именно оно-то и заставляет меня сегодня во всеуслышание заявить: несмотря на все досужие домыслы, оглянулся совсем не Орфей, оглянулась Эвридика! Это – голос сердца, сэр, то есть, говоря без ложной скромности, голос самой Истины, Мозес! – А тебе не кажется, что ты просто спутал Эвридику с женой Лота, дружок? Ведь если кто и оглянулся, так это она. – Ваша правда, сэр. Уж эта-та недотепа оглянулась, так оглянулась. Так, что вместе с ней оглянулись и все, какие ни есть женщины. Согласитесь, сэр, что, в конце концов, в каждой из них сидит жена этого бедного малого и пялится во все глаза назад, пока не свернет себе шею. – И все-таки, Мозес, ты ошибся. Эвридика тут совершенно ни при чем, потому что оглянулся все-таки наш Орфей. – Ну, какое все же, ей-богу, занудство, сынок! Да, разве не любопытство – удел всякой женщины, сэр? Или это не оно привело Эвридику в преисподнюю? Чем же она лучше этого неблагодарного куска соли, растаявшего после первого же хорошего дождя? – Я готов допустить, Мозес, что Эвридике был присущ сей небольшой изъян. Но, вместе с тем, я ни в коем случае не могу не обратить твоего внимания на то, что вместе с ней, в конце концов, его разделяют и все живущие. Вспомни-ка слова, которыми великий Аристотель начинает свой Божественный трактат: все люди по своей природе тянутся к знанию. Тянутся, Мозес. А ведь это означает, что все мы в той или иной степени подвержены любопытству. И мужчины, Мозес, ничуть не в меньшей степени, чем женщины. – Позволю себе обратить ваше внимание, сэр, что, тем не менее, не всякое любопытство достойно снисхождения, Мозес. И уж во всяком случае, не то, которым грешат женщины и которое готово свернуть себе шею, ежеминутно оглядываясь назад. Хотите, я вам скажу, что такое – эта оглядка, этот невинно брошенный назад взгляд, сэр? Этот безобидный поворот головы? Эти скошенные глаза? – Что ж, сделай милость, Мозес, сделай милость. – Оглянуться, сэр, это значит не просто посмотреть, что там делается у тебя за спиной, нет, сэр. Это значит последовать за своим взглядом, туда, откуда ты идешь. Вот почему оглядка выдает желание быть там, а не здесь, вернуться, а не идти вперед, – вот, что это значит, сэр и ничего больше. Разве не вытащил Лот свою благоверную, чтобы вести ее прочь? Чтобы увести ее подальше от опасности, сэр? И не оглянулась ли она назад, полная страха перед будущим и желания вернуться? И разве Господь, имеющий обыкновение разговаривать с нами на языке символов, не обратил ее немедленно в неподвижный камень, словно давая нам понять, что жаждущий вернуться, возвращается навсегда? Или, может быть, обращая ее в прозрачный кристалл соли, Он хотел добавить к этому еще и другое? Например, сказать нам, что жаждущий возвращения не имеет в себе ничего, кроме того, к чему он хочет вернуться – другими словами, он не имеет в себе ничего, – ибо прошлого не существует? Не скажем ли мы того же и об Эвридике, оглянувшейся на Ад, из которого ее вывел Орфей? Ведь Ад, сэр, всегда позади нас. Оглядываясь же, мы принадлежим уже не себе, а своей оглядке, а это значит, что мы принадлежим Аду, сэр. – Черт возьми, Мозес! Да разве не то же можем мы сказать и об Орфее, который не имел ничего, кроме прошлого и желал его возвращения столь страстно, что не побоялся спуститься за ним в преисподнюю? Разве же не назовем мы это оглядкой, Мозес? – Ни в коем случае, сэр. Ни в коем случае, Мозес. Потому что мужчине не свойственно оглядываться по своей природе, и его любопытство всегда смотрит вперед – раздвигая горизонты и расчищая дорогу. Мужчина встречает Ад лицом к лицу, чтобы победить или умереть. Он не оглядывается даже тогда, когда ему приходится спускаться через пещеру Тенар к мертвым водам Стикса. Ведь его задача всегда одна и та же: не вернуться в прошлое, сэр, но превозмочь его – превратив его в вечность Настоящего. Оглянуться – значило бы стать тем, на что ты оглядываешься, а ведь на это способна лишь женщина, сэр, ибо она подобна воде, не имеющей формы. Разве не оглядывается она каждое мгновение, куда бы ни был направлен ее взгляд – все равно, вперед или назад? Не перетекает ли она из одной формы в другую, становясь союзницей Времени, – и тут я скажу больше того: творя его зримые образы и сама уподобляясь Времени, вышивающему свои узоры и строящему ульи, полные меда? – Ты говоришь довольно красиво, Мозес. Другое дело, насколько эта красота приводит нас к истине, дружок. – Тогда посмотри на женщину, милый. Не находим ли мы ее всегда погруженной в Заботу и Тревогу? Не женщина ли творит этот суетливый Мир, который вечно боится опоздать? Да и сам этот Мир – уж не женщина ли он, живущая только оглядкой? Не потому ли и враждует с ним испокон века Мужчина – ненавидящий Время и отвергающий его дары – ибо узоры Времени пеленают нас, словно младенцев, а его мед рано или поздно становится горек, словно солончаковая вода? Не вечная ли вражда пролегла между Мужчиной и Временем, Мозес, а значит, между Мужчиной и Миром? И не Женщина ли всегда остается вечной союзницей Времени и Мира, а значит – врагом Мужчине? – Все это, конечно, замечательно, сэр, но только разве мало найдется союзников Мира также среди мужчин, Мозес? – Предостаточно, сэр. Но ведь я говорю о настоящем Мужчине, которому не пристало течь вместе с Миром и Временем, уподобившись неуловимому Протею и меняя свои формы, словно циркач на арене цирка. – Скажи-ка мне тогда вот что, Мозес. Разве не грозит ему это величайшим одиночеством, которое мало кто в состоянии вынести, Мозес? Подумай сам, сынок – быть против всего Мира? – Разумеется, сэр. И все же он идет на это, если, конечно, хочет сохранить самого себя, вернуться к себе, ускользнуть от потока, который уносит все: и твое, и чужое… Надеюсь, это не покажется вам чрезмерной новостью, сэр, если я скажу, что мужчина должен уметь оставаться, – только это одно, пожалуй, и делает его мужчиной. Пожалуй, я даже позволю себе выразиться кратко и по существу, сэр: быть – значит оставаться. Тешу себя надеждой, что вы поймете меня правильно. – Ну, разумеется, Мозес, я пойму тебя правильно, но только в том случае, если ты мне откроешь, где, черт возьми, находится это место, где ему надлежит оставаться? – Это место есть он сам, сэр. Никакого другого места, конечно, не существует. – Но как же это понимать, Мозес? Ведь, в конце концов, «оставленность» – это всегда только пустое место и ничего больше. Или, если хочешь, она лишь форма и способ. Что же остается в самой этой оставленности, Мозес? – Сущие пустяки, сэр. Сама она и ничего больше. В конце концов, я только хочу сказать этим, что оставаясь сама собою, эта оставленность порождает все, к чему мы стремимся и что ценим. Все остальное без нее – это только фантомы и болтовня, вроде тех, которые вываливаются изо рта нашего Благодетеля, когда он начинает рассказывать нам об Общечеловеческих Ценностях. – Ладно, Мозес. Ладно, сынок. В таком случае, скажи мне поскорее, что ты думаешь, о Женщине, паршивец? – Что я думаю о женщине, сэр? А разве я еще не говорил об этом… Женщина – это только Оглядка, Воспоминание и Возвращение, Мозес. Только не спрашивай меня, в каком это смысле, дурачок.