Вот и знакомые приметы того, что меня обманывает разум. Все кажется немного ненормальным, звуки слишком громкие, цвета слишком яркие, тело со мной разговаривает. Закрыв глаза, я медленно считаю, дышу глубоко и пытаюсь сосредоточиться на чем-то, не вызывающем сомнений.
Майкл уже рядом со мной, и я вслепую протягиваю руку, нащупываю его пальцы и крепко сжимаю. Майкл – настоящий. Он здесь, из плоти и крови, и я крепко за него держусь. Ощущаю его кожу, аккуратно подстриженные ногти, тепло его тела. Он – настоящий. Он здесь. Я – настоящая, и я тоже здесь.
Я успокаиваюсь и наконец готова открыть глаза. Чтобы попытаться заговорить.
– Извини, – просто говорю я, глядя Майклу прямо в глаза, давая понять, что вкладываю в это слово глубокий смысл.
Показываю, что я все еще в мире живых, в мире дееспособных, в мире умственно полноценных. Давно мне не приходилось это проделывать – вот так останавливаться и доказывать, что со мной все в порядке, и сразу вспоминается прошлое, когда я этому училась.
– Извиняю, дорогая Джесс, но, пожалуйста, не надо так со мной. Если у тебя поедет крыша, мне придется плеснуть тебе в лицо самым приличным алкоголем, какой только можно купить в нашей лавочке. А теперь серьезно: что за фигня с тобой творится?
– Что-то ты слишком часто прибегаешь к бранным словам, – отвечаю я, медленно разжимая пальцы и оглядывая кухню в поисках чего-то знакомого, домашнего, уютного. Все в порядке, если любимая мамина сковорода
– Иногда можно, а сейчас – тем более, – нервно парирует Майкл, глядя на меня, как будто я стеклянная и вот-вот упаду на каменный пол. Как будто ему надо успеть протянуть руку и подхватить, прежде чем я разобьюсь вдребезги. – И еще мне кажется, что сейчас самое время выпить. Стой на месте – не шевелись!
Я киваю и выдавливаю фальшивую улыбку, уверяя, что никуда не сбегу. Я никуда и не собираюсь. По крайней мере, пока не открою эту коробку. Пока не сниму папиросную бумагу, в которую завернуты письма и открытки, ту папиросную бумагу лжи, в которую завернута моя жизнь.
Больше пятнадцати лет я верила, что меня предали, и, невыносимо страдая от боли, пряталась в чулане страха. Больше пятнадцати лет я верила той правде, которая сделала меня покорной, безвольной, подавленной. Больше пятнадцати лет в моей жизни было лишь черное и белое вместо всех цветов радуги!
Содержимое этой потрепанной, невинной на вид коробки, которая стоит теперь на прекрасно отполированном столе в отдраенной до блеска кухне, может все изменить – и от этого мне очень страшно. Такие бумаги нельзя хранить в коробке из-под обуви. Их нужно держать в сейфе, обмотанном полицейской лентой, какой помечают места преступления, и оклеенном желтыми картинками со знаком «Радиация».
Пока Майкл шлепает по кухне и звенит бокалами, наполняя их розовым джином, я почти ничего не слышу. Один бокал он передает мне, и руки у него заметно дрожат. На этот раз никаких зонтиков с фламинго. От запаха джина меня мутит.
– На самом деле, – твердо сообщаю я, – мне хочется чаю.
Майкл приходит в ужас от такой просьбы, но покорно наполняет чайник, то и дело поглядывая на меня через плечо. Опускает в кружку чайный пакетик, вытирает со стола случайно пролитые капли, ополаскивает под краном тряпочку и аккуратно ее складывает. Все это мы делаем автоматически, так уж приучены с детства – нельзя оставлять после себя грязь, нужно быть опрятным, служить Богу Порядка.
Я присаживаюсь к столу и грею руки о чашку с чаем, а Майкл садится напротив, с таким отчаянием глотая джин, что художник Хогарт вполне мог бы взять его в натурщики и писать с него своих беззубых персонажей.
– Что ты обо мне знаешь? – осторожно спрашиваю я. – О моих… как бы тут выразилась твоя мама… о моих «трудных временах»?
– Ты о том, что всем известно, но о чем решено не говорить?
– Вот именно.
Майкл хмурится и отпивает еще джина – он словно в уме составляет список, перебирая в памяти двусмысленные разговоры и многозначительные взгляды.
– Ну, честно говоря, не все, – отвечает он. – Знаешь, как у нас принято – упаси господи сказать хоть слово о чем-то запутанном вроде чувств, или о неприятностях из прошлого, или о частях человеческого тела, которые издают хлюпающие и чавкающие звуки. Моя мать не признается, что ходит в туалет, где уж ей заговорить о том, что приключилось с тобой. Однако у меня все же сложилась кое-какая картина. Ты… болела. Не телом, а душой. Тебя положили в больницу. Вот и все – даже не знаю, почему это с тобой случилось. И как долго ты там пролежала. Я вообще ничего толком не знаю.
Я киваю – Майкл подтвердил мои предположения.
– Разве не странно, что ты знаешь так мало, – говорю я, глядя в сад, где аккуратно подстриженные живые изгороди и идеальной формы ели выстроились подобно расставленным ребенком солдатикам.