Возвращался однажды Михайло домой из Татурова. Вместе с ним шел один раскольник, приходивший издалека, из-под Матигор. Когда начиналось чтение, а потом разговор, этот молчаливый и угрюмый раскольник, сидя где-нибудь в уголке, больше слушал, вставляя изредка слово-другое. Думал он что-то свое, а что — не говорил. Был он сторонний. Раскольник он был тайный, для виду ходил и в православную церковь. Пришел издалека. Поселившись под Матигорами, нанимался летом на суда, зимой промышлял то плотничьим делом, то ходил с рыбными обозами в Москву и Петербург. Кое-кто говорил, что, может, он и не под своим именем живет. Обычно молчаливый и вслушивающийся, лишь однажды он при Михайле взволновался.
В тот вечер читали книгу бесед Аввакума. Собравшиеся внимали чтецу сосредоточенно, благоговейно. Слушают Аввакума! Сидевший перед светильником, в котором потрескивала лучина, раскольник читал медленно и расстановочно «Повесть о страдавших в России за древлецерковная благочестная предания». Лучина едко дымила, потрескивала, вспыхивала, по стенам взбрасывались тени, сгоревшие лучинки плавали в корыте, на краю которого был укреплен светильник.
— «На Мезени из дому моего, — читал Аввакумову „Повесть“ чтец, — двух человек удавили никонияна еретики на виселице. На Москве старца Авраамия, духовного сына моего, Исаию Салтыкова в костре сожгли. Старца Иону, казанца, в Кольском рассекли на пятеро. На Колмогорах[41] Ивана юродивого сожгли. В Боровске Полиекта священника и с ним 14 человек сожгли. В Нижнем человека сожгли. В Казани 30 человек. В Киеве стрельца Илариона сожгли. А по Волге той живущих во градех, и в селех, и в деревеньках тысяща тысящами положено под меч нехотящих принять печати антихристовы…»
— Стой! Что про Волгу сказано?
— «Тысяща тысящами положено под меч».
— Это про разинское время! Ну, читай дальше!
Павел Череда быстро встал со скамьи, подошел к чтецу, зажег еще одну лучинку и, держа ее в руке, стал разглядывать книгу.
— Эх, жаль. Грамоте не умею. А то сам бы прочитал.
— Это не про Стеньку Разина, не про расправу царскую за бунт, — раздался голос.
— Что? А откуда ты знаешь? Если даже и не про это, то все равно. За что людей давили, жгли, под меч клали?
До Мишанинской Михайле и Череде было по пути.
— Присматриваюсь я к тебе, — сказал Михайлин спутник, когда они вышли на дорогу, в поле. — Молод ты, а ищешь. Оно и хорошо. Потому для человека на земле будто не все еще найдено. Слушаешь наших. Вникаешь. Однако наши с одной стороны понимают Аввакумово слово. Ну, настоящая жизнь на небеси. Так. Однако во временной своей земной тоже управляться. Ежели в ней против зла так уж пальцем не пошевелить, ему, злу, вовсе просто будет. Аввакумова проповедь против никониан. А какой он — никонианин? Аввакум-то что говорит? «Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониан окаянный, — толст ведь ты!» Помню точно, как у него написано. Заучил. И что еще у Аввакума? «Нужно бо есть царство небесное и нужницы восхищают е, а не толстобрюхие». А кто такие нужницы? Кто в трудах. Им царство небесное, а не толстобрюхим. Ежели суд строгий толстобрюхим на небеси, может, и тут суд им быть может?
Череда хитро ухмыльнулся.
— Небесного-то ожидая? Походил я по Руси. Случилось мне. Народу-то не везде легко-весело.
Пошел снег. Сначала летели снежинки мелкие, жесткие, жгучие. Потом снег повалил рыхлыми хлопьями. Хлопья сбивались между собой, и на землю падало уже сплошное мягкое крошево. Стало закрывать дорогу.
Когда подошли к Мишанинской, Михайло сказал своему спутнику:
— Дяд Павел, дорогу-то вон занесло. Ночь. И сбиться нетрудно. Пойдем к нам. Переночуешь.
— Спасибо на добром слове, Михайло. Только ночевать мне лучше дома.
Прощаясь, Череда, оглядевшись вокруг, сказал тихо:
— Язык у тебя не длинный. Это хорошо. Откроюсь тебе. Из-под Нижнего я. Крепостной. Беглый. Барин у нас больно лютый был. Нашли его как-то в роще. На вожжах висит. Снарядили к нам воинскую команду. Прослышав про то, я и несколько еще мужиков из деревни подальше.
Рассказчик зло рассмеялся:
— А вдруг возьмут да заподозрят зазря? Кто из наших на Дон подался, кто в другое место. А я вот сюда. А может, и я на Дон уйду. Часом кажется, будто руки у меня пустые.
Помолчав немного, Михайлин спутник добавил:
— А зови меня, как и раньше, дядей Павлом.
Через некоторое время ушел беглый нижегородец с рыбным обозом в Москву. Больше уж и не возвращался. Будто сгинул. То ли поймали его и попал он под плети, то ли на Дон ушел, а может, и голову где сложил?
В декабре ушел и дед Федор. Пошел в мезенские скиты, а оттуда в Пустозерск.
— Вижу, — сказал Михайле на прощание дед Федор, — почуял ты, что в нашем правды больше, чем в никонианском. Читай книги наши. Постигай премудрость.
Вскоре после ухода деда Федора один раскольник сказал Михайле:
— Тебе вот все хочется знать, что на земле-то хорошего от нашего учения. Побывал бы на Выге. Там и увидишь. Я был.