Прорвался я вперед к кожаному их дивану, где сидела она, забыв про то чистое скромное время в комнате своей, где со стен на нее глядели певцы и актеры – тогдашние ее кумиры, прорвался как рок, как гроза, вынырнув из массы тел, развел силой ее руки, обнимающие толстый чужой живот и так крикнул, что даже музыку заглушил. Все вскочили: и она, и толстяк, и еще какой-то лысый, что сидел с ними. Моя девочка перепугалась, рот в красной помаде в удивленном овале, если бы не пудра на лице, покраснела бы как помидор, я знаю, она всегда, когда была виновата, то всегда стыдилась проступка своего, даже не смела в глаза посмотреть, краснела и сбегала в комнату свою с плюшевым стариком-медведем и тетрадками с сердечками, скрываясь. И вдруг слышу я, что отвечает она и лысому, и толстяку, что, мол, не знаю, кто этот пьяный старый идиот, первый раз его вижу, говорит. Говорит так обо мне моя девочка, которая стыдится, но не того, что я вижу ее почти голой в объятиях чужих рук, а стыдится она – меня. Стыдится моей сутулой спины, моей небритой бороды, моих заскорузлых с въевшейся грязью рук, моих квадратных грязных ногтей. – Пьяный идиот, первый раз его вижу сказала моя девочка и добавила – мамой клянусь. Той мамой, которая в этот момент почувствовала наверняка клятву эту, и что-то оборвалось в ее груди, что-то такое важное, что вырвался из ее уст вздох такой тихой силы, которым ломают черепицу на крышах. Впрочем, слов я ее жестоких не слышал: шум музыки и собственное давление создавали в моих ушах гул, но знаю точно, что она сказала. Знаю, видел я как в эти жестокие слова складываются движения ее нежных кровавых от помады губ. И словами этими она хотела задержать себя здесь, задержать свое место на кожаном диване и не дать мне отвести ее в прежнюю жизнь, в наш дом, где нет ни этой яркой косметики, ни туфель на каблуках, высоких как мачты, где нет ночей веселых и коротких как ее короткая юбка, такая короткая, как будто ее и нет совсем.
Мужчины встали, отирая меня от их дивана, – старый идиот, сказали они, уходи, уходи, это мое мясо. Я не знаю, слышал ли я эти слова или тоже прочитал с губ, но его пухлые губы, чьи слюнявые края были в красной помаде, которую оставила моя девочка, сказали именно это. И я, глядя прямо в его уверенные наглые глаза, не давая еще раз повторить это слово, – ударил. Ударил резко, сбоку, в толстое мягкое ухо. Ударил так, что он упал,