Когда скрипки вдруг тревожно заторопились, я поняла, что сейчас что-то случится. Они оборвались на аккорде, и только одна нота продолжала звучать, когда он вбежал и остановился в дверях балкона. Не знаю, как я все могла заметить. Сердце стучало, одно мгновение мне показалось, что старушка услышит, но потом я все забыла. Опять предо мной встала Мраморная комната, где они пережили все это. Эта нота остановилась в ожидании и замерла, как они замерли.
Как это было красиво; теперь нет таких офицерских форм.
В театре мне было почему-то жалко, что я не видела его лица в Мраморной комнате.
— Остановитесь, умоляю вас….
Эти слова все звучат у меня в памяти; он, кажется, даже не пропел, а почти сказал их.
Потом, когда он запел:
я не знала, что лучше, музыка или слова.
В оркестре что-то стало глухо, как из-под земли волноваться и все нарастало… О Боже, зачем такая красота в мире?..
Он стал умолять ее, а мне казалось, что оркестр слишком нарастает, что его сейчас заглушат и не будет слышно нежного голоса, и я стала волноваться. Мне хотелось крикнуть об этом. Хотя я ясно слышала все слова, но столько страданий в этом голосе, так жалко было, что их увеличивает борьба с другими звуками, которые все дальше нарастали, что дыхание у меня захватывало и руки дрожали. И вдруг пронесся высокий сильный звук, такой сильный, что он покрыл и все остальные и ударил по всему залу:
Я ничего не слышала другого, только его одного, он всю меня наполнил, точно подошел ко мне совсем близко, вплотную, и вся красота и сила хлынули на меня, и стало и больно, и сладко, и внутренний холод быстро пронизывал меня в то время, как лицо и руки горели.
Быстрые картины проносились: звуки из оркестра, как-то странно (кажется, у меня был жар) были похожи, точно это одно и то же, на каких-то птиц. Их было очень, очень много. Большей частью они были желтые и черные.
Он взбирался по крутым спадам, а она стояла на вершине. Все птицы кружились возле него. Они не рвали его когтями, а как-то трепетали возле него и этим мешали взбираться.
Но когда ему удавалось подняться уступом выше, тогда птицы волнами падали от него вглубь стремнины ниже, и там стаи их качались не то волнами, не то ореолом вокруг него, и становились голубыми, и так же менялась окраска гор и неба от черного, желтого до голубого. Кажется, тогда голос звучал выше и сильнее.
Меня пронизывало холодной дрожью и становилось от этих волн и звуков почти больно, и в этой боли блаженство охватывало меня; я вся застывала от напряжения, что-то сдавливало горло… Я уже не могла сдерживаться и плакала, и желала одного, чтобы эта мучительно-сладкая борьба голоса и звуков, это колебание образов таких красивых, какие никогда не снились мне раньше, чтобы вся эта красота и страдание длились бы без конца или замучили меня до смерти, чтобы самой перейти в другой мир и жить там среди нее…
Потом он пел:
Да, небесная, небесная… Она, должно быть, и была небесной и потому устала жить. Sono stanca… И неужели там у нас, где я пережила столько горя со смертью Анютки, неужели там они пережили всю эту красоту? И все-таки ее влекло в другую страну, в другой мир, потому что только минутами была эта красота, и тогда, должно быть, они уже жили в том мире…
В зале было темно и только в ложах можно было уловить поблескивание драгоценных брошек, а в ближайших ко мне я видела впереди женские головки, на некоторых красивые, большие шляпы; глаза блестели в сумраке и в этом освещении все они казались красивыми и, должно быть, все так же жадно слушали, как и я. Так, по крайней мере, мне казалось… Но потом, в антракте, когда я сидела, пораженная всем пережитым, меня неприятно ослепил яркий свет. Мне кажется, что нужно было в сумерках сидеть и готовиться к следующему акту. Но кругом меня шли разговоры, я видела, как смеются и шутят. Значит, им непонятна вся эта красота?
Старушка сказала мне:
— Голубушка, вы то бледнеете, то краснеете, и слезы в глазах. Разве можно так! Вы успокойтесь. Это ж все одно представление, а ведь, небось, сами слышали, какова их жизнь актерская, беспутная.
Как она могла так говорить! Увидев по моему лицу, что я буду возражать, что мне это неприятно, она прибавила:
— Я, милая, для спокойствия вашего сказала. Жалко мне на вас смотреть было…
— Благодарю вас, благодарю, — отвечала я, пожав ее руку. — Только, ради Бога, не говорите мне этого, я очень вас прошу…
Слава Богу, в это время началось действие и прервало неприятный разговор.
Нервы мои до того утомились, что кончилось плохо.
Когда шла сцена в казармах и раздалось похоронное пение, я чувствовала, что разрыдаюсь, что нужно уйти, но не могла двинуться с места.