— Володька говорит, красавица. Если б он раньше подоспел, то сам бы ее понес, а то только через щелку подглядывал. Титулованный стоит над ней в уборной, глаза выпучил… Володька смотрел, смотрел, не дождался, чем там кончилось, потому что действие началось…
— Еще, пожалуй, женится.
— У него уже есть невеста. Говорят, маменька женит, тоже смазливенькая блондиночка.
Боже мой, как это больно. Я гнала мысль о ней до сих пор и сама себе не смела признаться. Теперь я должна об этом думать. Эрик, разве ты не одну Станку любишь?
Я выбежала из аудитории и опять кое-как пробралась в сад. Я знала, что его там нет, но мне почему-то хотелось пойти в оранжерейку. Там оказались люди. Куда идти? Весь сад в мокром тумане. Неужели он теперь с ней? Может быть… Нет, нет, это тот, другой, про которого он говорил, что не любит его.
«Я только тебя люблю, Станка…»
Такая тоска стиснула мне сердце, что я не могла идти домой. Там одинокая, скучная комната… Я ходила по улицам и долго искала ту церковь, где была давеча. Только случайно я нашла ее, потому что не знаю города. Это был субботний день. Служили вечерню. Было очень много народа, и вся церковь освещена. У той иконы оказались совсем другие глаза. Я долго стояла среди толпы. Хор пел что-то такое красивое, какое я никогда не слыхала. Детские чистые голоса херувимов пели про «надежду и утешение». Долго, долго все тянулась одна нота такая светлая и высокая, как золотой крест на вершине купола. Голоса смятенные, скорбные, нараставшие снизу, звучавшие глубокой мольбой, все толпились вокруг этой ноты, все тянулись к ней, высокой и чистой, как золотой крест на голубом небе; они зарождались издали, усиливались, приходили и уходили, точно длинная вереница богомольцев перед святыней. Иногда этих голосов было так много, точно вся толпа в церкви пела: тогда они морем скорби и мольбы заливали всю церковь и тянулись к куполу, и тогда она уносилась выше, эта светлая нота, словно хотела поднять скорби земные к самому небу, к недосягаемому небу, где страна надежды и утешения…
Мне становилось на душе тихо, сладко и холодно от какого-то волнения. Я забыла все, все. Только одна мольба захватила мою душу: «Анютка, Анютка, родная моя, возьми меня туда, в эту страну, куда ты ушла от нас, куда несутся эти звуки, где надежда и утешение…»
И пока хор пел, и набожно крестилась толпа, и горели яркие свечи, было тише на душе.
Потом я вышла на улицу и здесь, кажется, потому, что было темно, в голове моей вдруг страшно ярко всплыло то, что меня мучило. Вот он подает ей ротонду и что-то быстро говорит. Он смотрит на нее! Как он смотрит?
— Нет, нет, это не те слова, это не он, этот, другой, которого я не знаю, которого я никогда не любила и теперь не люблю. Правда, Анютка?..
Я отогнала эти мысли и вспомнила лампады и лики святых в ярко озаренной церкви и ясный, высокий, как золотой крест, голос херувимов, и через темные, грязные улицы несла его в душе.
Но чем ближе я подходила к дому, тем тусклее он становился. Вот сейчас темный наружный коридор и дверь прямо в мою комнату.
Когда я вошла, едва поднявшаяся луна освещала ее странным, медным, зловещим освещением. Мне стало жутко, я зажгла свечу, присела на скамеечку возле кровати и заплакала. Почему я плачу? Разве я не хотела этого, разве не искала любви человека, который бы жил в том мире, потому что только там и возможно счастье. Разве счастье не требует красоты, напряжения всех струн души, разве не потому оно является минутами, когда звучат все самые красивые струны? Разве можно быть всегда желанной и красивой? Почему же теперь мне хочется быть всегда возле него, чтобы всякая мелочь была моя?
— Эрик, дай я приберу на твоем столе; я уйду от тебя, Эрик, только для того, чтобы рассказать тебе, что со мной будет за это время, только для того, чтобы скорее вернуться к тебе… Хоть бы я знала, что ты еще придешь, Эрик.
Потом мысли мои стали путаться. Опять у меня был жар, и опять музыка «Пиковой дамы» звучала во мне. После того вечера у меня часто жар, и всегда мелодии и образы «Пиковой дамы» неотразимо преследуют меня. Должно быть, я долго была в этом состоянии, потому что даже не заметила, как догорела свеча, и луна озаряла комнату яркими полосами света.
Я не помню, как сбросила свое платье и надела летний батистовый капот. Должно быть, мне было жарко.
Вот запела виолончель: «Я имени ее не знаю», и вошел Герман. Эрик, это он, как тебе хорошо в офицерском… Где я видела твое платье и, кажется, твое лицо? Я припоминаю: это у нас, в Мраморной комнате. Так это ты был, Эрик: я ведь тогда сразу почувствовала, что ты живой, но почему я не могла видеть твоего лица? Что мне мешало?
— Три карты, три карты, три карты…
Какие карты? Кто это говорит? Это ты, Анютка?
— Барышня, — шепчет Анютка, и мы с нею находимся в комнате Лизы, — барышня, сейчас придет ваш суженый, титулованный, я побегу…
— Зачем ты так говоришь, Анютка! Не уходи…
— Нет, вам не разойтись без встречи, — шепчет Анютка, тушит свечу и убегает.