— Слушай! Открываю секрет. Кто водку не пьет, песен не поет и баб не любит, всю жизнь в дураках ходит. А я такой — и водку пью и баб люблю. Значит, не дурак. Мне только не мешай, тогда я — тих. Тогда — не Яша, а молочная каша. Ешь полной ложкой!
Я потупился и, наверное, багровел от смущения. Уши становились толстыми и горячими, как оладьи со сковороды. Я трогал, ворошил свою бородку.
— Слышь, а она не замужем? — выспрашивал Никола.
— Дашка-то? Ха-ха. Не-е. Вдовая. Мужа никак не найдет — пужаются. Ей-бо!.. Она поздоровше нас всех будет, вместе взятых. Широкая, как гвандироб.
Яшка говорил о своем гардеробе, крепкой постройки, объемистом, с разными грубыми фигурками. Хвастался, что делал его сам. В этом огромном гардеробе человек может прожить припеваючи.
Мы зашагали дальше. Никола спешил и, обогнав Яшку, шел первым.
— Ишь, врезал, — веселился Яшка. — Н-е-ет, брат, не спеши, не обломится. Моя заявка.
Донеслось натужное мычанье, загремел лай, и вскидывая грязные лапы, боком, виляя на бегу тазом, подлетела рыжая лайка и ткнулась в колени Яшке.
Он остановился, почесал собаке ухо и сказал ублаготворение и даже гордо:
— Это от моих... Лучших собачьих кровей в наших местах.
А промеж сосенок поднималась зеленая крыша здоровенной избы. Посверкивали стекла, горбился сарай. За жердями зеленел огород, горели латунные тарелки подсолнухов, торчали капустные головы. Зверь-баба жила крепко.
Загавкали, выкатились другие псы. Дверь распахнулась, и на крыльцо вышла женщина-великан. Приложила к глазам ладонь — козырьком. Ветер шевелил подол цветастого платья и концы белого платка. Никола восторженно чертыхнулся.
— Это ты, Яшка? — басовито спросила баба-зверь.
— Я-а!! — рявкнул Яшка. — Встречай, Даша, идет твой Яша, а с ним Николаша, тут и кончина наша... И-эх, расцелую!
— Ты скажешь. Да ну тя к ляду, не лезь! Как есть варнак. Заходьте, заходьте, гостями будете... А что надо, не забыл?
— Шутки шутками, а дела делами, — ответил Яшка. — Получай свои гостинчики — ситчики и прочую хурду-мурду. Весь хребет обломало.
— Зачем много припер? Дела, ит, кончаются.
— А чо?
— Колышутся.
— Ха! Бог не выдаст, медведь не заломает.
Баба-зверь ухмыляется.
— Вы это о чем? — заинтересовался Никола.
— Да о болотах. Колышется мшава-то, и что ни год — то больше, — осклабился Яшка. — А ходить можна-а.
4
После бани я валялся на полу, на раскинутой потертой медвежьей шкуре, и шевелил пальцами ног. Чертовски приятно быть чистым и сытым и вот так, разувшись, сбросить пропотевшие жесткие портянки и дышать ногами!
Внутри изба кажется еще объемистей, чем снаружи. Она словно шагнула белыми стенами сразу во все четыре стороны. Чиста, для тайги даже нарядна. Кровать под белым покрывалом, на окнах — занавесочки с желтыми кружевными каемками, самодельно полированный стол, венские стулья, гнутые небрежно, на скорую руку. Как хозяйка притащила их сюда? Или — еще муж?
В переднем углу — черная иконка с ладонь величиной. Должно быть, древняя. Перед ней в железном кольце лампадка из мутного стекла с червячком фитиля. Рядом, на стене — два тульских ружья и одностволка-ижевка.
В углу, на сундуке, стянутом железной кованой сеткой, ворох мехов: белка, лиса, даже — горностаи. В них упирается солнечный луч, и мех тлеет углями, сверкает серебром, манит теплым золотистым блеском... Пушистая красота! Где-то далеко отсюда, в городе, их пришьют к пальто или нацепят на голову, а ради каждой шкурки убит красивый зверь. Он радовался солнцу, растил детей... Я стараюсь не глядеть на сундук.
Посредине избы в оцинкованной ванне хозяйка стирает наше белье. Она распарилась, разомлела. На щеках — румянец, грудь колеблется, круглое лицо словно взбухло, губы налились, в выкатившихся, круглых глазах что-то счастливо-туманное, — блаженное.
Белье трещит в толстенных ручищах, летит пена.
Вокруг хозяйки, как синяя муха над подсолнухом, вьется Яшка.
Объясняются жестами. Яшка щиплет Дарью за бок и получает увесистый тумак. Он качается и переступает, удерживаясь на ногах.
— Это не медведь, это ты сама мужа замяла! — хохочет Яшка и приступает с другого бока.
— Получай, варнак!
Скрученным мокрым бельем, этакой толстенной тряпичной колбасой, она ляпает Яшку по спине. Тот садится на пол. Дарья смотрит на него в упор, выкатив глаза. Сейчас в ее тяжелой челюсти и низком, узком лбу, поросшем волосами, проглядывает тяжелый, жестокий нрав.
Не зря, наверное, живет одна, на отшибе.
Яшка ложится рядом со мной. Никола пыхтит, выкручивая белье. Я расспрашиваю Дарью о житье-бытье. Она рассказывает весело и не по-женски бесшабашно. Сама охотится, ставит капканы, сама рубит дрова, обихаживает корову — дело привычное. Скучать некогда, целый день в работе: летом по хозяйству, зимой тоже, да еще и охота. Так и идет время: день да ночь, сутки прочь. Зимой, бывает, поскучаешь за керосиновой лампой — одна, всюду одна! А в общем без мужа вольготней. Ему то свари, то почини. Так — спокойней: сама себе хозяйка... Да и зачем ей мужик? Тьфу! Морока одна.