— Кровь не соврет, — сказал он. Выпустив содержимое шприца в бутылочку, он заткнул ее пробкой и поставил в чемодан. — Эсбери, — начал он, — давно ли у тебя…
Эсбери сел.
— Я вас не звал, — сказал он, вскидывая пульсирующую голову, — и я не стану отвечать ни на один ваш вопрос. Вы не мой врач. И вам никогда не определить, что со мной, — это выше вашего понимания.
— Многое на свете выше моего понимания, — сказал Блок. — Толком-то я, пожалуй, еще вообще ничего не понял. — Он со вздохом поднялся. Глаза его поблескивали словно откуда-то издалека.
— Он очень болен, потому и грубит, — пояснила миссис Фокс. — А я хотела бы, чтобы вы приходили каждый день, пока не поставите его на ноги.
Глаза у Эсбери потемнели от ярости.
— Вам не определить, что со мной, это выше вашего понимания, — повторил он и лег ка спину, закрыв глаза. Он не открывал их, пока Блок и мать не вышли из комнаты.
В последующие несколько дней, хотя ему становилось все хуже, мозг его работал с беспощадной ясностью. На грани смерти он пребывал в просветленном и возвышенном состоянии духа, и пустая болтовня матери особенно раздражала его. У нее только и было на уме, что коровы, какие-то там Маргаритки и Красавки со всеми интимными подробностями их жизни: у одной начался мастит, у другой обнаружились глисты, а у третьей случился выкидыш. Мать настояла, чтобы днем он выходил посидеть на веранде «полюбоваться видом», и, поскольку покориться было легче, чем спорить с ней, он тащился на веранду и, закутав ноги в плед, скрючившись в три погибели, сидел там, судорожно вцепившись в ручки кресла, словно боялся вдруг взвиться в слепящую синеву небес. Перед ним на четверть акра простирался газон — до колючей проволоки, отделявшей его от ближнего выгона. Там, под сенью деревьев, отдыхали коровы. Между двумя невысокими холмами поблескивал пруд, и мать любила, сидя на веранде, глядеть, как стадо переходит по плотине на противоположный берег. Картинку эту обрамляла стена деревьев, блекло-синих в ту пору дня, когда его заставляли отсиживать на веранде, печально напоминавших ему линялые комбинезоны негров.
Он с раздражением слушал, как мать винит негров во всех смертных грехах.
— Да уж эта парочка себе на уме, — говорила она. — Они своего не упустят.
— А кому еще о них позаботиться, — пробормотал себе под нос Эсбери.
Спорить с ней не имело смысла. В прошлом году он писал пьесу, героем которой был негр, и ему захотелось приглядеться к ним поближе, послушать, что они сами думают о своей жизни. Но эти двое, как видно, с годами вообще потеряли способность думать. Да и говорить тоже. Один из них, по имени Морган, со светло-коричневой кожей, был наполовину индеец, второй, постарше, по имени Рэндол, был толстый и очень черный. Когда им приходилось обращаться к нему, казалось, что они разговаривают не с ним, а с невидимкой, который стоит справа или слева от него, а его самого тут просто нет, и, проработав с ними бок о бок два дня, Эсбери понял, что никакого сближения не произошло. Тогда он решил перейти от слов к делу. И однажды, стоя возле Рэндола, когда тот прилаживал доилку, он преспокойно достал сигареты и закурил. Негр перестал возиться с доилкой и уставился на него. Подождав, когда Эсбери сделает вторую затяжку, он сказал:
— Курить тут не велено. Хозяйка не велит. Подошел Морган и, ухмыляясь, стал рядом.
— Знаю, — сказал Эсбери и, нарочно помедлив, встряхнул пачку и протянул ее сначала Рэндолу, который взял одну сигарету, потом Моргану — тот тоже взял одну. Потом он дал им обоим огонька, и теперь все трое стояли и курили. Было тихо, только мерно похлюпывали две доилки да корова время от времени шлепала себя по боку хвостом. Это была минута единения, минута равенства, когда казалось, будто и вовсе нет разницы между черными и белыми.
На следующий день с маслобойни вернули два бидона молока — оно пахло табаком. Эсбери взял вину на себя, сказал матери, что курил он один.
— Раз ты курил, значит, и они курили, — сказала она. — Уж я-то их знаю! — Она и мысли не допускала, что негры могут быть невиновны. Его же этот опыт единения столь подбодрил, что он решил его повторить.
На следующий день, когда они с Рэндолом сливали молоко в бидоны, Эсбери во внезапном порыве взял пластмассовый стаканчик, из которого негры пили воду, и, наполнив его теплым молоком, осушил до дна. Рэндол перестал сливать молоко и замер над бидоном, глядя на Эсбери.
— И это нельзя, — сказал он. — Вот уж это никак нельзя. Эсбери снова наполнил стакан и протянул его Рэндолу.
— Так нельзя же, — повторил тот.
— Слушай, — резко сказал Эсбери. — В мире сейчас все меняется. И я после вас могу пить, и вы после меня. Ничего не случится.
— Нам-то и вообще это молоко пить не разрешается… — сказал Рэндол.
Но Эсбери все протягивал ему стакан.
— Выкурил же ты сигарету, — сказал он. — И молоко выпей. От трех стаканов у матери не убудет. Чтобы жить свободно, нужно мыслить свободно.
Подошел второй негр и стал у двери.
— Да ни к чему мне это молоко, — сказал Рэндол. Эсбери круто повернулся к двери и протянул стакан Моргану.