Солнце только что взошло, когда Броуд закончил последние приготовления. Передвинул тарелки на сушилке – Лидди всегда восхищалась такими тарелками. Поправил цветы в вазе. Единственное, что он знал о цветах, – это что они появляются весной и что Май их любит. Потом он снял свои стекляшки, протер их и насадил обратно на переносицу и встал, хмуро глядя вокруг.
После того, как он почти год провел без семьи – черный год, когда он с каждым днем все больше и больше тонул в крови, – можно было бы подумать, что ему будет не терпеться увидеть своих любимых людей, что он будет ждать стука в дверь с такой широкой улыбкой, что могут треснуть щеки. Однако Броуд стоял неподвижно, словно приговоренный, ожидающий, когда его поведут к виселице, и улыбался примерно столько же. Было время, когда он не боялся ничего. Теперь он не знал ничего, кроме страха. Он даже толком не знал, чего боится. Самого себя, может быть.
Проклятье, как хотелось выпить! Самую малость. Один глоточек. Просто чтоб немного сгладить острые углы мира вокруг. Рассеять воспоминания о сделанном… Но он обещал – никаких проблем. А для него проблемы скрывались на донышке каждой бутылки.
Когда он посмотрел на дверь, по которой двигались пятнистые тени от залитых солнцем, колышущихся под ветерком деревьев за окном, у него возникло странное желание – выйти и больше не возвращаться. Появилась странная мысль – что он здесь больше не свой, среди этого тепла и безопасности. После всего, что он видел. После всего, что сделал. Что, если любой, кто окажется здесь рядом с ним, тоже никогда не будет свободен от этого?
Однако путь, ведущий прочь, был путем труса. Броуд сделал резкий вдох и стиснул ноющие кулаки. Если над его могилой и будет сказано что-то хорошее, так это что Гуннар Броуд не был трусом. Это будет ложь, но все равно.
…Ему потребовалась вся его храбрость, чтобы открыть дверь, когда в нее наконец постучали. Больше, чем требовалось, чтобы сражаться на баррикадах в Вальбеке, или идти в атаку при Стоффенбеке, или драться со сжигателями на верхушке Цепной башни. Однако он сделал шаг к двери, поправил воротник, облизнул губы – и наконец повернул ручку.
Дверь отворилась – и за ней стояла она. Она изменилась. Далеко не настолько, как он, но изменилась. Пожалуй, стала в чем-то тверже. А в чем-то, пожалуй, и мягче. Но когда она улыбнулась, ее улыбка осветила мрачный мир точно так же, как это бывало всегда.
– Гуннар? – произнесла она.
И тогда он начал плакать. Сперва вырвался судорожный всхлип, откуда-то из самого живота. А потом рыдания было уже не остановить. Он стащил с себя стекла, и все слезы, невыплаканные им за последние шесть месяцев, обжигая щеки, полились по его мучительно искривленному лицу.
Лидди шагнула к нему, и он отпрянул, съежился, выставив перед собой руки, словно чтобы отгородиться от нее. Словно она была сделана из бумаги и могла порваться в его руках. Но она все равно его обняла. Тонкие руки – но из этой хватки ему было не вырваться, и хотя Лидди была на голову ниже, она прижала его лицо к своей груди и принялась целовать в затылок, приговаривая:
– Ш-ш-ш… Тише, тише… Все хорошо…
Через какое-то время, когда его всхлипывания начали утихать, она обхватила ладонями его щеки, подняла его голову и посмотрела ему прямо в глаза, спокойно и серьезно. Она вытерла слезы с его лица, провела кончиком большого пальца по заживающим царапинам.
– Что, было так плохо? – спросила она.
– Да уж, – просипел он. – Ничего хорошего…
Она улыбнулась своей улыбкой, освещавшей весь мир. Настолько близкой к нему, что он мог видеть ее даже без своих стекляшек.
– Но теперь я вернулся.
– Да. Теперь ты дома.
И он снова принялся плакать.
Стук открытого Май гроссбуха заставил Броуда вздрогнуть. Ему тотчас вспомнилась кувалда Судьи, когда она объявляла приговор. Он говорил себе, что она мертва. Что она будет последней в истории, кого сбросили с Цепной башни. Ров уже заполняли водой, уровень поднимался все выше, и пятна на дне с каждым днем уходили все дальше в глубину. Народный Суд сожгли до основания, до головешек. Он сам это видел. Однако никак не мог поверить по-настоящему. Все время ждал окрика Судьи, велящей ему притащить к ней какого-нибудь болвана, избить какого-нибудь болвана в назидание другим болванам. Все время ожидал услышать, как она говорит ему: «Ты мой».
Он попытался спрятать свое смятение за шуткой, заглядывая Май через плечо, глядя на аккуратные столбики цифр, которые у него не было никаких шансов понять:
– И все-таки, как по мне, складывая чужие долги, на жизнь не заработаешь.
Она подняла голову от книги и улыбнулась ему, и он улыбнулся оттого, что может вызвать на ее лице улыбку. Думая о том, как это удивительно – что человек, сотворивший все то дурное, что сотворил он, мог приложить руку к сотворению чего-то настолько хорошего, как она. Когда он оставил их в Инглии, Май была тощей, угловатой, сплошные плечи и локти. Теперь ее волосы отросли, лицо округлилось. Она выглядела совсем женщиной, достаточно взрослой, чтобы заводить собственных детей.