Киря замолчал. Песня текла без него, спокойно и душевно. Он открыл глаза и с удивлением обнаружил, что никакой публики более не существовало. Никакой темной толпы, орущей и маячащей вскинутыми конечностями в такт непременной барабанной долбежке, никакого бесформенного дикого животного, которое нужно было приручать от концерта к концерту. Его обступали живые люди. У каждого было имя, была личная жизнь. У каждого было лицо. Мужское, женское. Взрослое и совсем юное… хотя что, казалось бы, поколение транса и клубняка позабыло на его концертах? Лица светились изнутри, кто-то улыбался, а у кого-то особенно чувствительного по щекам катились слезы. «Это я сделал, – подумал Киря. – Это мои зрители, и я сделал их счастливыми. То есть, конечно, и песня… но это я собрал их здесь и объединил своим слабым голосом и доброй песней. Такое бывает раз в жизни. Но я велик, как прежде. Не так, как раньше, но все еще немножечко велик. Чуточку, самую малость… хотя и вполне достаточно, чтобы знать: а ведь я живу не напрасно!»
– И тревожная черная степь… – вернулся он в общее созвучье, дабы задать ему правильные темп и тональность.
В том, чтобы задавать темп и тональность, и состояло высшее предназначение профессионала.
Кабинет директора девятой средней, очень средней школы был невелик. Основное пространство занято было громоздким, под самый потолок, стеллажом с туго вбитыми в полки подшивками документов и папками с завязочками. Также имел свое место старинный, в облупившейся зеленой краске, сейф, на котором теснились кубки, вазы и вымпелы, беспорядочно развешанные на всем, что имело выступающие детали, например – на руке гипсового футболиста и стабилизаторе ракеты с полустершейся надписью «СССР». Возле окна стояло кресло, занятое директором Степаном Тимофеевичем, а по ту сторону просторного, заваленного бумагами стола понуро теснились приглашенные на ковер лица. К слову, ковер действительно был – старый, вытоптанный до такой степени, что и не угадать, какой там изначально предполагался узор.
Математичка Элла Фицджеральдовна, кашлянув, предупредительно осведомилась:
– Может быть, перейдем в актовый зал?
– Не нужно, – сказал директор, обводя тяжелым взглядом пасмурные лица учеников.
Здесь были и участники феерического доказательства теоремы о пределе функции, и обоснователи реализуемости темпоральных перемещений, и второклашки, до икоты напугавшие практиканта-филолога чтением «Двенадцатой ночи» Вильяма нашего Шекспира в лицах и на языке оригинала. Стояли молча, плечом к плечу, как партизаны на допросе. Просторные пятерни старшеклассников покоились на плечах мелюзги, демонстрируя, что здесь своих сдавать не намерены и обижать не позволят.
– Анютин, – наконец нарушил тишину Степан Тимофеевич. – Кто подсунул тебе Шекспира?
– Это он Анютин, – буркнул второклассник, белобрысый и веснушчатый, похожий на Незнайку из детской книжки, и ткнул в бок своего соседа, который на первый взгляд ничем от него не отличался. На второй, кстати, тоже. – А я Глазков.
С этими близнецами с самого начала была путаница. Их родители находились в разводе, и каждый записал одного ребенка на свою фамилию. Но планы по разделу имущества и жилплощади по врожденной житейской несостоятельности (папа-филолог, мама-историк) реального воплощения не снискали, поэтому Анютины и Глазковы продолжали, когда мирно, а когда кое-как, сосуществовать в одной квартире.
– Глазков, – со вздохом произнес директор. – Повторяю вопрос.
– А чего Глазков? – нахохлился близнец. – Чуть что, сразу Глазков… Это Анютин книжку в спальню приволок!
– Анютин… – сказал Степан Тимофеевич.
– А чего Анютин? – отозвался тот и напыжился так, чтобы стать совершенно неотличимым от брата. – Она на столе у папы валялась! Должен я что-то перед сном почитать или нет?
– Не должен, – сказал директор. – Умыться и зубы почистить должен, а остальное…
– А вот и должен! – вступился за Анютина Глазков. – Мама говорила, что читать полезно!
– Живут же люди… – процедил сквозь зубы отрок Пьяных из асоциальной семьи.
– Пьяных, – сказал директор. – Ты с какого… гм… момента времени стал знатоком топологических пространств?
– Не скажу, – буркнул тот, уходя в глухую несознанку.
– Степан Тимофеевич, – обратилась математичка, порозовев. – Это я во всем виновата.
– Любопытно узнать, в чем, – сказал директор и откинулся на спинку кресла, справедливо ожидая, что просвещенья дух нынче уготовил ему открытий чудных[6]
в избытке.– Да ладно!.. – загомонили старшеклассники. – Не наговаривайте на себя… Мы бы и сами рано или поздно…