И вот оказалась, что все, что было, — было только унижением человека».
Еще мгновение, и подступит ТОШНОТА.
А дальше Абай устало перебирает возможности — чем заняться: править народом? умножать стада? знания углублять? в религиозную аскезу уйти? детей воспитывать? «Так сидел я, не зная, что делать».
В другом Слове, по счету Девятом, он с тоскою пытается заглянуть в собственное сердце:
«Стал я человеком с пустой грудью и думаю, что, может быть, и хорошо жить так, чтобы встретить конец, не жалея об ушедшем, умирать, не горюя, а устремляя взор надежды на будущее».
За шестьдесят лет до того в такой же растерянности пребывал Кьеркегор, что узнаем мы из дневниковой записи августа 1835 года: «В делах мне не хватает ясности с самим собой… Я должен раскрыть для себя истину, отыскать идею, ради которой стоило бы жить и умереть».
В этом душевном недоумении оба обращаются за советом к основателю философской мысли Запада Сократу, и если для датского мыслителя такая оглядка кажется органичной, то казах-то неужели не мог найти кого-нибудь поближе. Оказывается — не мог. Более того, он, словно бы от имени Востока, защищает Сократа от его родного Запада в лице Фридриха Ницше, своего современника, почти сверстника. Немецкий ниспровергатель классической философии, «человек-динамит», как он сам себя называл, родился за восемь месяцев до Абая, а умер на четыре года раньше. То есть, подобно Ницше, Абай видел в Сократе «теоретического человека», что ощутимо уже в стихах, где тоже колеблется тень великого грека:
А в «Гаклиях», особенно в 27-м Слове, этот образ укрепляется — Сократ ставит Творца выше художника-мастера, будь то сам Гомер или Софокл. «Кто же, по твоему, — обращается Сократ к своему ученику Аристодему, — заслуживает большего восхищения, — художник, делающий изображения, у которых есть только облик, или Создатель, сотворивший человека с живой душой и всепостигающим разумом?» Вполне может показаться, что, как и Ницше, Абай готов уподобить Сократа гигантскому циклопическому оку. Оку, «в котором никогда не сверкало прекрасное безумие художнического вдохновения». Но раз возникнув, эта иллюзия тут же и рассеивается, как раз потому, что Творец в глазах Сократа, каким его представляет Абай, и есть прежде всего художник, правда, художник, созидающий
Как всякий крупный поэт, Абай мучительно ощущал свое одиночество. В «Восьмистишиях» оно высказалось прямо:
В других стихах оно же, чувство это, уходит на глубину, а в «Гаклиях» оборачивается старой, неизбывной контраверзой: поэт-толпа, или еще шире: человек-толпа. Проклятие одиночества и ничтожество популярности. Это тоже, если опускаться на глубину, сократовские противостояния. 37-е Слово — вереница афоризмов, и вот как звучат некоторые из них:
«8. Кто дал Сократу яд, кто сжег Жанну д’Арк, кто распял Христа и заставил Магомета прятаться от преследований в трупе верблюда? Толпа.
11. Одинокий человек — мертвый человек. Горе его окружает. Все, что плохо в нашем мире, у толпы, но все забавы и веселья тоже у нее. Кто вынесет первое? Кто проживет без второго?
14. Успех и счастье пьянят человека: из тысячи лишь один в счастье сохранит разума достаточно, чтобы не предстать перед людьми нагим».