Повесть существует в двух редакциях. Оригинальную, 27-го года, версию автор по прошествии тридцати лет переработал, усилив в ней социальное начало. Критика тех времен встретила эту правку с чрезвычайным энтузиазмом. И не только советская критика. Андре Стиль, неплохой журналист, но совсем никакой прозаик, человек взглядов вполне прогрессивных, редактор газеты французских коммунистов «Юманите», личность в СССР весьма почитаемая, удостоенная высшей литературной награды — Сталинской премии, писал, откликаясь на парижское издание повести: «Это произведение рассказывает о прошлом взволнованно, со множеством оттенков, способных донести до нас через время и тысячи километров, через различия нравов и характеров историю одного из батыров, находящихся под игом хозяев или «баев», угнетаемого, эксплуатируемого, презираемого ими, но свободолюбивого и смелого, сами поражения и ошибки которого говорят о свободе, величии человека».
Кое-что тут схвачено верно, но насчет «ига» и «эксплуатации» допущен перебор — прежде всего оценочный, хотя понятно, что верному адепту соцреализма классовые мотивы должны были ласкать сердце. К тому же он слишком доверился сюжету, а в повести Ауэзова многое уходит на глубины. Справедливости ради надо сказать, что раннего варианта Стиль не знал, переводился на французский позднейший. Впервые на русском языке рассказ появился в 30-м, но потом четверть века не перепечатывался. Судя по всему, по соображениям идеологическим. «В жизни своей Бахтыгул не помнил дня, когда богачи были бы справедливы…», «…кабы были богачи справедливы и кабы в груди у бая Сальмена билось не кабанье сердце» — столь жесткие штрихи повествовательной стихии чужеродны, как и эпизоды, где сильный слабого откровенно бьет по голове, а тот голову клонит все ниже и ниже. Иное дело — «страшен был батрак и сильней пятерых». Иное дело — барымта, «баи тешили ею древнюю спесь, бедняки утоляли вековую жажду воли. Одним доставалось палицей по башке, другим — даровой скот. Каждому свое, что назначено безликим всевышним судией, бием над всеми биями». Это органика, тут сохраняется ощущение расколотого и все-таки — единого мира.
Тем не менее нельзя говорить, будто в 1959 году почитаемый, признанный, увенчанный многообразными лаврами мастер написал существенно новую вещь, отрекшись от самого себя, каким был в молодости. И я вполне могу понять, отчего Мухтар Ауэзов лишь ухмыльнулся, услышав, как один доброжелательный читатель посетовал, зачем он заставил маленького сына героя вымолвить, будто в тюрьме лучше, чем на воле. Первоначально этого горького признания действительно не было, но вот оно-то как раз стало находкой, усилившей внутреннее напряжение повествовательного ряда.
Как же все было?
Мухтар Ауэзов, как и многие люди его поколения, с молодых лет зачитывался Горьким. Следы этой ранней увлеченности, и даже одержимости, удивительным образом охватившей в те годы чуть ли не всю Европу, а за ней Америку, ясно отпечатались в «Выстреле». Поначалу даже может почудиться, что барымтач-конокрад Бахтыгул, просто двойник Гришки Челкаша — босяка, пьяницы, удачливого и смелого вора, героя одноименной повести. Тоже, кстати, основанной на реальном случае, который поведал молодому Горькому один одесский жиган, оказавшийся его соседом по больничной палате в Николаеве.
Челкаш и Бахтыгул равны в отчаянной своей отваге, ловкости, презрении к опасности, жажде приключений. Разве ж реальная добыча влечет Челкаша на веселое ночное дело? Нет же, конечно, с огромной легкостью швыряет он всю пачку денег Гавриле — крестьянину и скопидому. Ему нужно героем себя почувствовать, вызов бросить — не важно кому, стихиям, людям ли, свободы глотнуть. «Челкаш слушал его радостные вопли, смотрел на сиявшее, искаженное восторгом жадности лицо и чувствовал, что он — вор, гуляка, оторванный от всего родного, — никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя. Никогда не станет таким!.. И эта мысль и ощущение наполняли его сознанием своей свободы, удерживали его около Гаврилы на пустынном морском берегу».
И Бахтыгул испытывал в молодости «шальное пьянящее чувство, с каким хаживал в ночные набеги… Он ощущал себя… птицей. Летел сломя голову, бил, не задумываясь, сплеча». Да и теперь, сам побитый жизнью и злыми людьми, униженный, голодный — и накормленный с дурной целью баем-богатеем, тоскует он в нежданно наступившей сытости и покое: «Легкая жизнь была ему трудна — беркут любит выси, скакун любит гон». И зная, что идет на дело неправое, все равно не может сдержать бега застоявшейся, а теперь отпущенной на волю крови. «Он вышел из Большой юрты… преображенный. Одет просто, неприметно, но в осанке и повадке что-то новое, прежде невиданное… И лицом Бахтыгул вроде бы не тот. В прищуренных, узеньких щелочках глаз искрится жадная, нетерпеливая страсть. Лишь под колючими усами неожиданно мягкая улыбка, словно бы мечтательная».
Челкаш! Вылитый Гришка Челкаш, только что цвет кожи, разрез глаз и говор иной.